Реминисценции

 

Если в первой части Опусов герои действовали и события разворачивались в основном за рубежами нашей великой Родины, то здесь я обращаюсь к более отдаленной части своей биографии.

У каждого из нас есть своя книга – та самая «волна моей памяти». По этой волне мы и попробуем поплыть.

 

 

Начало

Через четыре дня мне исполняется двадцать лет. А через полчаса мне нужно идти в армию. Я сижу в кресле в нашей комнате в коммуналке на улице Пушкина.

Здесь я вырос. Теперь до конца жизни эта квартира будет ассоциироваться у меня с детством, то есть, до конца жизни будет подсвечена тем особым ярким светом, которым освещено в памяти мое детство.

Отсюда, из этого окна на четвертом этаже, мы с моим другом Жекой стреляли из воздушки по проезжающим внизу машинам. В этом подъезде в зимние месяцы разворачивались наши шумные игры. Выше по лестнице, прямо над нашей квартирой дверь, ведущая на чердак. Оттуда мы проникали на крышу. В те незапамятные времена наш четырехэтажный дом был едва ли не самым высоким зданием в Краснодаре. В ясную погоду на юге можно было видеть покрытые туманной дымкой очертания гор. А со всех сторон дом окружало море южной зелени, из которого видны только крыши.

Я острижен налысо. У кресла на полу лежит собранный в дорогу рюкзак. Ноябрь шестьдесят девятого года. Я сижу и жду, когда пройдут эти полчаса, потому что в военкомат на улице Шаумяна идти еще рано. Внезапно появляется совершенно четкое ощущение, что вот сейчас, когда минутная стрелка доползет до назначенного мной деления, окончится целая эпоха в моей жизни. Я закрою за собой дверь и уйдет из жизни этот дом и этот двор, где мы играли и гоняли на велосипедах под негодующие крики злых дворовых старух.

Закончились и два с половиной года студенческой жизни. Прямо сейчас, в какую-то определенную минуту закончатся мои детство и юность.

Одев на стриженную голову кепку, я пойду по заваленным желтыми листьями улицам. Я и сейчас, спустя десятилетия, смог бы пройти этим путем с закрытыми глазами. Ведь это дорога, ведущая в мою школу. Только в конце не нужно поворачивать. Вместо этого я пройду еще два квартала прямо и будет военкомат.

Меня никто не провожает. Так уж повелось на всю жизнь, что я избегаю встреч и проводов. Когда мне удается вырваться, я не сообщаю о времени прилета. Я встречаюсь с Краснодаром один, чтобы никто не мешал. Прямо на трапе самолета ощущаешь неповторимый запах юга и знаешь, что вернулся домой.

Но все это будет потом, а сейчас я иду в неизвестную взрослую жизнь. Страшновато. От старшего брата я наслушался историй о стариках и молодых, о "присяге" и многом другом, что ждет салагу в армии.

Все это будет. А пока возникает ощущение необратимости. Я еще в штатском, я еще иду по своей воле, а не марширую строем. Но эта жизнь быстро отдаляется, отходит от меня. Стриженная голова и глупая кепка уже отделили меня от окружающих.

Ровно через месяц в занесенном снегом Солнечногорске безликим и презренным салагой я буду ждать, пока нас поведут в часть после уборки снега. Постукивая в темноте сапогом о сапог, чтобы хоть немного согреться, буду с тоской смотреть в освещенные окна домов. И почувствую себя заброшенным и на веки вечные отделенным от мира нормальных людей – тех, которые живут в этих домах за занавесками ярко освещенных окон.

март 2000 г.

 

 

ВИИЯ

Коротко рассказывать о ВИИЯ  -- Военном институте иностранных языков -- просто невозможно. Очень уж необычное это заведение. Необычность начиналась с того, что этот институт не значился в списках военных учебных заведений СССР, да и вообще не упоминался ни в каких открытых публикациях.

Узнал я о ВИИЯ совершенно случайно. И, оказавшись под знаменами Советской Армии, решил обернуть это обстоятельство в свою пользу. Дело в том, что поступить в ВВИЯ с гражданки простому смертному практически невозможно, а из армии, как ни странно, достаточно просто. Ну, не так, чтобы просто, но реально и возможно

Прослужив четыре месяца, я решил, что настало время приступать. Прежде всего нужно было подать рапорт о поступлении. Такие дела решаются через непосредственного начальника, то есть, командира роты. Наш командир, капитан Бахмут, был человеком прямым и мнения свои излагал откровенно. Нажравшись пьяным (что было обычным его состоянием большую часть дневного времени и каждый вечер), капитан приходил в роту после отбоя, чтобы, наконец-то, осуществить свою заветную мечту и навести порядок среди вверенных ему подчиненных. Иногда он устраивал подъем всей роте – просто так, чтобы нам жизнь медом не казалась. Иногда же командирский гнев обрушивался на какой-нибудь один взвод или вообще на отдельного бедолагу.

В такие минуты, притаившись под одеялами и надеясь, что минет нас чаша сия, мы трепетно вслушивались в сиплый задушевный голос отца-командира. А Бахмут, вдохновляясь все больше и больше звуками собственного голоса и обильно уснащая свои провозвещения матом, орал на избранную им жертву: "Если бы твоя мать знала, какую скотину родила, она бы тебя в колыске удавила!"

Вот с него-то мне и нужно было начинать. Стучу в дверь ротной канцелярии. Оттуда доносится тяжелый медленный бас: "Войдите". Излагаю суть дела. Мол, так и так, желаю подать рапорт о поступлении в Военный институт иностранных языков – ВИИЯ. Свирепо уставившись на меня красными заплывшими глазками, Бахмут рявкает: "Вон отсюда! ВИИЯ какое-то ему подавай! А …уя не хочешь?" И я удалился, посрамленный. Но ответом ротного не удовлетворился, а нахально направился к командиру части, подполковнику Панину.

Нужно сказать, что у Панина моя просьба никаких негативных эмоций не вызвала. Он просто сказал: "В списке военных училищ такого заведения нет. Можешь подать рапорт, если ты уверен, что такой институт существует".

Прошло полтора месяца. Совершенно неожиданно меня вызвали к Панину. Оглядев меня несколько недоверчиво и даже удивленно, подполковник сказал: "Тебя вызывают в Москву, в штаб округа. Вот адрес. Явишься к полковнику ……"

В штабе округа вызвавший меня полковник без предисловий объяснил: "Я сам окончил ВИИЯ двадцать лет тому назад. На моей памяти ты первый, кто подает туда рапорт. Я и решил тебя вызвать, посмотреть". Расспросив меня о том, о сем, полковник сказал: "Слушай, на наш округ разнарядки в ВИИЯ нет. Но там в кадрах сидит мой бывший однокурсник. Вот твои бумаги, езжай прямо в институт и отдай их полковнику ……… Я сейчас ему позвоню, он закажет тебе пропуск."

На трамвае добираюсь до Лефортово и нахожу нужный адрес. Стою в проходной ВИИЯ. Никакой вывески нет. За металлическим забором двухэтажные здания старинных казарм, а в глубине видны два современных девятиэтажных корпуса. Сдав бумаги, возвращаюсь в часть.

С этого времени я стал своего рода достопримечательностью. Никто еще не помнит случая, чтобы рядового, тем более, зеленого салагу, специально вызывали в Москву, в штаб округа.

Прошел еще месяц, и в июне семидесятого года я опять в ВИИЯ. Я приехал поступать. Нас триста человек; из всех округов, флотов и родов войск. Нужно сказать, что даже внешне наша команда производила сильное впечатление. По субботам мы строем ходили в Хлебниковские бани. Прохожие смотрели на диковинную колонну, открыв от изумления рты. И было от чего. Наверное, со времен гражданской войны и батьки Махно такого военного коллектива не видел никто. Вряд ли из трехста человек можно было найти двоих, одетых одинаково. Для любознательного читателя скажу – там были представлены формы и эмблемы всех родов войск и погоны всех цветов, в основном с сержантскими лычками. Полевая форма старого образца, полевая форма нового образца, парадная форма новая (с галстуком), парадки старого образца, со стоячим воротником.

Вышагивают ребята из Туркестанского округа в тропических панамах и тяжелых ботинках. Рядом с ними моряки в блестящей парадной форме и моряки в рабочих робах синего и белого цвета. В колонну вкраплены десантники в голубых беретах.

Оттеняют все это великолепие пятеро морских пехотинцев в черной, смахивающей на эсэсовскую форме - здоровенные, мрачноватого вида детины. И в качестве завершающего штриха где-то в начале колонны можно видеть парня из войск МВД в парадной милицейской форме.

Нас собрали за месяц до экзаменов, чтобы дать возможность подготовиться. С утра идут различные занятия. Нужно сказать, что многие приехали просто так, чтобы воспользоваться возможностью вольготно пожить месяц в Москве, а потом благополучно завалить экзамен и вернуться в часть с приятными воспоминаниями. Житье вольное, настоящий рай для самовольщиков.

Тяжелее всего приходится морякам. Их просто раздевают. Нет-нет, речь вовсе не идет о разнузданной уголовщине. Просто парадную морскую форму легче всего превратить в гражданскую одежду.

Представьте себе такую картину. В укромном уголке к ограде подходит бравый моряк с большой сумкой в руке. Оглядевшись по сторонам, мореплаватель лихо сигает через двухметровый забор. Тут же на улице снимает форменку и бескозырку и прячет их в сумку. Вместо форменки на нем уже яркий свитер, извлеченный из той же сумки. Все, перед вами гражданский человек, может быть, даже, ударник производства. Правда морские форменные брюки не имеют ширинки, но кто будет всматриваться на улице в ваши брюки, пытаясь определить, есть ли там такая интимная деталь?

Пора уже рассказать, что же такое ВИИЯ. Я лично встречал упоминание о ВИИЯ только в двух книгах. Одна из них называется "Гриф секретности снят". Это воспоминания наших участников войны на Ближнем Востоке. Там довольно часто упоминаются военные переводчики -- выпускники и слушатели ВИИЯ. Но только упоминаются. Более подробно о ВИИЯ пишет Виктор Суворов в книге Inside Soviet Military Intelligence. Как обычно бывает, если человек знает о чем-то понаслышке, он обязательно нагородит ахинеи. В частности, Суворов утверждает, что существовал особый порядок приема для детей высших чинов. По его словам, дети генерал-полковников принимаются без экзаменов, дети генерал-лейтенантов  -- после поверхностного экзамена, а детей жалких генерал-майоров на экзаменах просто-напросто истязают, запугивают и стараются завалить. Это полная чушь. Экзамены сдавали все (ну, ладно, ладно – почти все). Тем более, что фактический вес папаши часто определялся не воинским званием, а его должностью. В частности, перед учившимся у нас сыном полковника, адьютанта Министра обороны СССР, лебезили куда больше, чем перед генеральскими чадами. Пожалуй, я готов согласиться с Суворовым в одном. Он пишет, что ВИИЯ непосредственно входил в структуру военной разведки и был одним из подразделений ГРУ. Естественно, что со мной никто такими задушевными подробностями не делился, но по логике похоже, что именно так оно и было.

Как я уже говорил, ВИИЯ не значился в списке высших учебных заведений СССР.  По своему статусу институт приравнивался к академии. Это сразу поднимало нас на две головы над курсантами всех остальных военных учебных заведений. Уже сам статус давал массу привилегий. Нас даже именовали не курсантами, а слушателями.

В ВИИЯ было четыре факультета – западный, восточный, спецпропаганды и заочный (третий и четвертый факультеты комплектовались только офицерами ). Кроме того, вокруг института было множество различных спецкурсов, о которых я, опять-таки, не знаю ничего.

Все пронизывала атмосфера необычности и некоторой таинственности. Например, я понятия не имею, кого же готовили на факультете спецпропаганды.

По территории института стадами бродили генералы и старшие офицеры, импозантные дамы в полковничьих мундирах и другие интересные личности. Офицеров было столько, что среди слушателей существовало негласное правило, согласно которому честь отдавали только генералам и офицерам от подполковника и выше. Как и в каждом правиле было свое исключение и здесь. Одного старшего лейтенанта приветствовали обязательно и даже с энтузиазмом. Невнимательному и забывчивому грозили два часа строевой подготовки на плацу в выходной день. Этот старший лейтенант был командиром комендантской роты.

Раз уж мы заговорили об исключениях. Как-то в самом начале своего пребывания в ВИИЯ я заметил худого парня в гражданском, который чувствовал себя как дома и вел себя совершенно непринужденно. Я поинтересовался у старшекурсников, кто же это такой.

«А это Ласло – наш пятый факультет».-

            Дальше выяснилось, что Ласло – сын министра обороны Венгрии. Он был единственным иностранцем в ВИИЯ, ходил в гражданском, плевал на всех и вся, и занимались с ним преподаватели индивидуально.

Итак, довольно легко сдав вступительные экзамены, я оказался в числе ста человек, принятых в ВИИЯ из числа срочнослужащих.

Всех нас собрали в актовом зале. Там я впервые увидел начальника института, генерал-полковника Андреева – в простонародье "Деда". В то время Деду было уже за шестьдесят, но иногда генерал любил тряхнуть стариной и довольно лихо подтягивался на турнике. Дед пользовался среди слушателей большой популярностью и был героем бесчисленного множества анекдотов и историй.

Свое выступление перед нами Дед начал эффектно -- он разжаловал всех сержантов, то есть, почти всех сидящих.

"Мы будем сами решать, кто из вас будет на сержантской должности, а кто нет", -- сказал он.

Дальше мы узнали, что выбор языка, который мы будем учить, также остается за руководством. "Языкам мы вас научим, хотите вы этого или нет", -- уверенно пообещал нам Дед. Потом зачитали, кто же куда попал. Я оказался на западном факультете – в числе десяти человек. Все остальные были зачислены на восточный факультет.

Здесь требуется пояснение. Когда речь идет об элитном статусе ВИИЯ, прежде всего имеется в виду западный факультет, так сказать, аристократия элитного учебного заведения. Между восточным и западным факультетами существовала огромная разница. На западный попадали дети военной и не только военной элиты. При общей численности курса в восемьдесят пять человек, из армии нас было только десять. Остальные – вчерашние школьники, которые сдавали экзамены после того, как мы уже были зачислены.

Курс делился на три учебные группы. Каждая учебная группа подразделялась на три языковых. Первую учебную группу составляли три английские языковые. Вторую – две французских и немецкая. Третью – две испанских и итальянская. Учебными и языковыми группами командовали сержанты из числа поступивших из армии или "кадетов" – ребят, закончивших суворовские училища.

Я оказался командиром третьей языковой английской группы.

Дальше я вернусь к составу нашего курса. Пока же продолжим тему о "белых" и "черных" в ВИИЯ. На восточном факультете численность курса составляла около трехста человек. В это время, в начале семидесятых, ВИИЯ в основном обеспечивал наше участие в войне на Ближнем Востоке.

Египет и Сирия были буквально нашпигованы нашими советниками, не говоря уже о полностью советских ракетных частях, экипажах ракетных катеров и так далее. И везде до зарезу были нужны переводчики арабского языка. Поэтому две трети курса составляли "арабы".

Из оставшихся шестьдесят человек учили китайский. На остальных сорок приходилась вся экзотика. Каких языков там только не было! Таи и амхарский, фарси и малагасийский…. Была одна группа из шести человек, где преподавали три языка. Они учили иврит, арабский и английский.

"Арабы" были "рабочими лошадками" восточного факультета. Готовили их сурово. Весь первый курс "арабы" учили только два предмета – арабский язык и историю КПСС (как же без этого!). Язык им вдалбливали по восемь часов в день на занятиях. После этого нужно было еще потратить несколько часов на самоподготовку.

Некоторые не выдерживали. Я помню парня, с которым мы вместе поступали. Служил он в спортроте во Львове и попал на восточный факультет – здоровенный плечистый малый. Месяца через четыре спортсмен сошел с ума. Его забрали в психушку, но ночью он оттуда умудрился сбежать и явился в свою казарму в ВИИЯ, чем насмерть перепугал весь наряд. И вполне понятно – представьте себе появление в глухой ночной час очень даже ненормального и одетого в больничный халат мастера спорта по штанге?

После года такого натаскивания "арабов" отправляли на год на Ближний Восток. Вернувшись, они доучивались, подгоняя все остальные предметы.

В то время, когда до Афганистана было еще почти десять лет, а Чечня не могла присниться и в кошмарном сне, боевые награды в Советской Армии были большой редкостью – а уж тем более иностранные! Поэтому старшекурсники с орденскими колодками и незнакомыми значками иностранных орденов вызывали огромное любопытство. Необычные будни восточного факультета порождали множество невероятных историй и легенд. Не могу ручаться за достоверность каждой их них. Некоторые звучали, как воспоминания соратников Билли Бонса или героев "Великолепной семерки". Усомниться же, что истории эти возникали на реальной основе, не позволяло одно обстоятельство. Время от времени ребята на Ближнем Востоке гибли. Погибали в Египте и в Сирии, и в Йемене – где только не погибали! В виияковском фольклоре попадались настолько лихо закрученные сюжеты, что никакого Голливуда не надо. Особенно, если учесть, что родная страна зачастую поставляла оружие и направляла военных советников в страны, которые вдруг начинали воевать между собой. Так, например, обстояло дело к началу войны между Эфиопией и Сомали. Потом сомалийцы спохватились и наших выкинули, сообразив, что получается нечто странное. Но какое-то время  наши советники сидели по обе стороны фронта и, наверное, давали противникам однаковые рекомендации – учились-то они все в одних и тех же училищах и служили в одних и тех же частях! Примерно так же обстояло дело в Йемене и Демократической Ремпублике Южный Йемен, да и в других местах.

В те времена понятия «груз 200» еще не существовало. Просто без комментариев из какой-нибудь дыры вроде Дакки доставляли в Союз запаяный цинковый гроб.

 Гроб выставляли в актовом зале, а мы все проходили перед ним цепочкой. Потом зачитывался приказ о гибели в загранкомандировке слушателя ……..

Западный же факультет представлял собой аристократию. У нас учились дети военной и невоенной верхушки. Несколько примеров. На курс старше нас учился Сашка Маресьев – сын того самого, из "Повести о настоящем человеке" (я знаю, что в книге изменена одна буква фамилии, но, убейте, не помню, как же пишется настоящая – Мересьев или Маресьев, но это и не важно).  Сашка был невероятным разгильдяем и о дальнейшей его судьбе я, может быть, расскажу. На том же курсе постигал науку Судец – сын маршала авиации и такой же шалопай, как Маресьев.

На нашем курсе во французской группе учился Малик, здоровенный раскормленный нагловатый парень - внук представителя СССР в ООН и сын посла СССР в Швейцарии.

Чтобы представить себе состав западного факультета можно взять для примера мою языковую группу. Начнем по порядку – мой хороший приятель, Андрей Латеев. Отца нет, дядя генерал-полковник. Сережка Войчак – сын погоревшего разведчика. Толик Борисов – сын партийного босса. То же самое Мартынов. Сашка Никитин, сын тренера сборной СССР по водному поло. Гера Акопян – сын генерал-лейтенанта, профессора, военного историка. Климович – сын генерала. И так далее. И, наконец, я. Сын отставного майора авиации. Сам по себе, как кот Матроскин.

Естественно, что поступившие из армии держались несколько особняком. В нашей учебной группе это были командир группы Сережа Гаврилов, я и командир второй группы Владик Белопольский. Первой языковой группой командовал Витя Камардин -–"кадет", невысокий, складный и очень атлетичный мальчишка. Как и я, Сережа и Владик попали в армию из инязов, только из московских. Оба служили в частях, занимавшихся радиоперехватом. Обычно изгнанники из инязов попадали именно в ОСНАЗ (это и есть части радиоперехвата, но я точно не знаю, как пишется это сокращение, потому что ни разу не видел его написанным) Меня тоже должны были призвать в ОСНАЗ, но на призывном пункте в какой-то команде не хватило десяти человек. Сунули первых же попавшихся по списку, в том числе и меня. И оказался я в Московском округе в частях, не имевших никакого отношения к каким бы то ни было перехватам .

Вернемся, однако, к нашему бытию. Итак, пока гражданские сдавали экзамены, у нас наступили суровые времена. Сутки наряд на кухне, сутки в карауле. Кухня, караул, караул, кухня. Бывали, конечно, и просветы. Например, однажды нас послали в учебный лагерь готовить палатки.

По дороге мы сделали привал. Грузовик остановился у какой-то чайной и мы втроем отправились за сигаретами. Как я уже упоминал, поступать я приехал в парадке старого образца. Эта униформа явно была придумана человеком суровым, исходившим из того принципа, что военная служба – не фунт изюма, и носитель ее не должен забывать об этом ни на секунду. Стоячий воротник натирал шею, а в целом в разгар лета суконный, наглухо застегнутый мундир дарил самые жаркие и незабываемые ощущения. Поэтому, пользуясь нашим странным положением переходного периода, я проявил смекалку и инициативу. У одного знакомого морячка была позаимствована рабочая форма, я бы сказал, очень удобная.

Так вот, в чайной, куда мы зашли, сидели три прапорщика. Увидев нашу троицу, они застыли с открытыми ртами, рассматривая диковинный коллектив. И было, чему удивиться.

             Первым, в сдвинутом набекрень голубом берете десантника, шел Сашка Кривега. Из-под расстегнутого воротника голубела тельняшка, на гимнастерке слева блестели значки «Гвардия» и парашютиста с цифрой «100» по количеству совершенных прыжков, а справа достаточно редкий значок выпускника суворовского училища. Пьяница и золотой парень, Сашка уже успел проучиться два года  в Рязанском училище десантных войск, был изгнан оттуда, прослужил полтора года наводчиком безоткатного орудия в десантной дивизии в Киргизии и теперь поступил в ВИИЯ.

Второй из нас щеголял в тропической панаме и невиданной в средней полосе России защитного цвета армейской рубашке с короткими рукавами. Завершал это шествие я – в морской робе с нашивками старшины первой статьи, с непокрытой головой и в кирзовых сапогах, поверх которых болтались морские штаны. Естественно, что тельняшки в разрезе робы не было  (этим сокровищем моряки не делились никогда). Не хватало только татуировки "Не забуду мать родную" на волосатой груди.

Что подумали прапора, не знаю. Ясно, что нормальные военнослужащие так не ходят. Но, кто его знает, а вдруг мы принадлежим к какому-то сверхсекретному подразделению? А может быть мы – несколько неудачно экипированная группа американских диверсантов, только что высадившихся в Подмосковье? Во всяком случае, они так и сидели в остолбенелом молчании, пока мы не вышли.

 

Прошел месяц начальной подготовки с такими радостями, как марш-броски, беготня в противогазе, строевая и тактические занятия. Основная задача заключалась в том, чтобы за этот месяц поступившие с гражданки немножко втянулись в военную жизнь.

Нужно сказать, что к поступившим из армии наши подопечные относились скептически и явно считали нас дубами от сохи. Все эти ребята закончили английские спецшколы и языком владели вполне прилично. Откуда им было знать, что почти у каждого из нас было за плечами, как минимум, два года иняза. Тем больший шок ожидал наших «золотых мальчиков», когда начались занятия по языку.

Дед был совершенно прав – плохо учить язык в ВВИЯ было практически невозможно. И достигалось это простейшими средствами. Дело в том, что каждому слушателю полагалось одно увольнение в неделю – в субботу или воскресенье. Мне это казалось невероятной роскошью, поскольку в Советской Армии увольнение было исключительным событием, но никак не повседневностью.

Так вот, по итогам занятий по языку каждый получал оценку за неделю. И, если эта оценка была тройкой (о двойке я уже не говорю), он пролетал мимо увольнения. Для вчерашних московских мальчишек это, конечно, было серьезным ударом. Я в то время Москвы не знал, знакомых у меня там не было, поэтому и в увольнения я особенно не рвался. У нас были ребята, которые практически в увольнение не ходили вообще. Речь идет о "кадетах" – выпускниках суворовских училищ. Я застал последнее поколение настоящих и истинных суворовцев, которые приходили в кадетку с восьми лет (потом в суворовское стали принимать с восьмого класса). Эти ребята знали только военную жизнь. То есть, с самого малолетства они воспитывались профессиональными военными. Казарма была их родным и естественным домом и ничего другого они просто не знали. Нужно сказать, что "кадеты" ценили свое братство чрезвычайно высоко. Поэтому значок выпускника суворовского училища был для них как бы символом принадлежности к избранной касте. Но при этом кадеты были в основном очень хорошими ребятами. Я думаю, что вся дрянь просто отсеивалась по пути.

Та же система действовала и с отпусками. Если слушатель получал двойку в зимнюю сессию, в отпуск он не ехал, а сидел в казарме и постигал науки. Если такая беда случалась с ним во время летней сессии, он ехал в отпуск не на месяц, а на две недели. А потом возвращался и сдавал искомый экзамен. Как видите, система гениально простая и безотказная, как автомат Калашникова.

В целом тяготы военной жизни в ВИИЯ особенно не ощущались. Начиная с того, что обучение языку в основном проводилось по тем же принципам, что и в обычном инязе. Военные предметы носили характер академический, например, "Военное страноведение". Или были непосредственно связаны с языковой подготовкой, например, курс бортперевода (об этом поведаю потом). Кафедра оперативно-тактической подготовки (или в простонародье, "кафедра черных полковников") пребывала в заброшенности и запустении. Там коротали свой век седые матерые вояки. В ВИИЯ применения их талантам явно не было. Совершенно очевидно, что начальство не считало жизненно необходимым обучение слушателей методам штыкового боя или технике метания ручных гранат. Строевой подготовкой и прочими прелестями нас особенно не мучили. На физподготовке преподавали приемы рукопашного боя, но как-то, скажем так, расслабленно и без нездорового блеска в глазах. Ну да, вот так нужно выкалывать супостату глаза, а начинать любой прием нужно с «ошеломляющего удара в промежность». А если не попал и не выколол, ну и ладно. Выколешь и ошеломишь в следующий раз. На диверсантов нас явно не готовили.

Если для нас, поступивших из армии, жизнь в институте казалась благодатно тихой, вчерашние московские школьники ее воспринимали иначе. Даже не столько они сами, сколько их заботливые мамаши. Каждый день после обеда вдоль виияковского забора выстраивались импозантные дамы с увесистыми сумками в руках. Они явно не спали ночей из-за того, что бедных крошек травят и морят голодом.

Нужно сказать, что мне виияковский паек представлялся чем-то совершенно невероятным и экстравагантно роскошным. Предыдущие полгода я провел с чувством постоянного голода. Основу питания в нашей части составляли воняющая кислой капустой бурда, которую в меню гордо именовали щами, а также мерзкого вида сухая каша. Ее звали "кирзой". Я по сей день не знаю точно, что же нам скармливали. Вполне допускаю, что это был какой-то неведомый гастрономический мутант, выведенный в наглухо засекреченных химических лабораториях. Скажем так, субстанция двойного назначения. Прежде всего эту гадость через диверсионную сеть можно было распространять на территории вероятного противника, сея в его рядах эпидемии, растерянность и панику. А оставшиеся запасы безболезненно скармливались в виде пищи притерпевшимся ко всему служивым своей родной армии.

На стене столовой висело меню. В нем значились и "кисель фруктовый", и "мясо отварное", и множество других полезных и питательных блюд. В реальности же "мясо отварное" оказывалось склизким вареным салом, поскольку все мясо регулярно разворовывалось офицерами и сверхсрочниками. Должен сказать, что до сих пор не знаю, какой же вкус у вареного сала. Я ни разу не поддался слабости и не попытался запихнуть в себя эту мерзость, предпочитая чувство голода. Кисель представлял собой тягучую фиолетовую массу. Мне вспоминается один оригинал, который вываливал кисель в так называемые щи, крошил туда хлеб и, размешав, ел получившуюся бурду. Для чувства брезгливости армейская жизнь не оставляет места. От него нужно избавляться любыми средствами. Не дай и не приведи, если сослуживцы заметят – со свету сживут!

Поэтому виияковская кормежка с котлетами, компотом и прочими кулинарными излишествами вызывала у меня непреходящее чувство благоговения. Я искренне не мог понять моряков, которые недовольно ворчали при виде такой роскоши.   

Вернемся к бедным чадам и сердобольным мамашам. В соседней с нами группе учился сын заместителя командующего воздушно-десантными войсками – высокий унылый индивидуум с лошадиным ликом и покатыми плечами. Звали его Андрей. Я твердо уверен, что батя Андрея смог бы посостязаться в лихости с лучшими джигитами Шамиля. Но сынок подкачал.

На физподготовке все мы должны были выполнять определенный комплекс упражнений на перекладине – "угол", "выход силой" и сколько-то подтягиваний. Не могу сказать, что в ВВИЯ нас принимали по принципу атлетического совершенства. Мне самому этот "выход силой" доставил немало горьких минут. Но оказалось, что дело там, в сущности, не в силе, а в технике.

До турника Андрей кое-как еще допрыгивал. Он даже делал попытки подтянуться – от усилий по длинному телу волнами пробегали слабые судороги. Слегка покачиваясь на сквозняке, Андрей несколько секунд обессилено висел на вытянутых руках, после чего мешком плюхался на землю.

Так вот, Андрюшина мама проявила недюжинное упорство, пытаясь подкормить свое страдающее дитя. Спустя, примерно, месяц после начала занятий поток хорошо одетых дам с кошелками у забора ВИИЯ иссяк – очевидно, они смирились с жестокой реальностью. Мамаша Андрея, я думаю, прошла суровую школу жизни в далеких гарнизонах, и не так-то легко отступилась от своей цели. Каждый день после обеда ее можно было видеть в самом укромном и неприметном уголке окружавшего ВИИЯ забора. Это место просматривалось из одной-единственной точки, а именно, из окон кафе на первом этаже административного корпуса. С присущей ему скромностью Андрей умалчивал о такой прибавке к казенному пайку. Я думаю, он просто следовал библейской заповеди: "Не введи во искушение". Наверное, сын генерала сжирал принесенную добычу, закрывшись ночью в туалете, а может быть, под одеялом, не знаю. Во всяком случае ни с кем из товарищей он не делился.

Случилось так, что мою группу послали в наряд по кухне. Да, читатель, да. При всех своих диковинных и необычных порядках ВИИЯ все-таки оставался военным заведением. Поэтому примерно раз в два месяца каждая группа отправлялась в наряд по кухне. Для полного комплекта нам недоставало одного человека. В качестве пополнения из соседней языковой группы был прикомандирован Андрей. Наряд начинался с шести вечера. А чтобы подкрепить себя перед тяжкими трудами, мы зашли в кафе откушать сметаны и других вкусностей. И здесь кто-то обратил внимание на несколько необычную суету у виднеющегося из окна забора. С удивительной для него сноровкой Андрюша перетащил через металлическую решетку здоровенную сумку и шустро скрылся за кустами.

Пока мы работали на кухне, ребята несколько раз прозрачно намекали Андрею, что неплохо бы ознакомиться с содержимым таинственной сумки. Но то ли по нутряной жадности, то ли в приступе внезапного отупения сын генерала-десантника упорно делал вид, что не понимает, о чем идет речь.

Терпение лопнуло. Ему сделали темную. В лучших традициях пионерского лагеря, только побили всерьез.

Я, конечно, участия в этой карательной акции не принимал. Было очевидно, что воспитанный в суровых спартанских традициях, Андрей непременно заложит всех. А в таком случае первый спрос с командира. Поэтому во время кошмарной расправы я мирно сидел на низенькой скамейке под окном кухни, ничего не зная и ничего не ведая. О чем я впоследствии со всей откровенностью и доложил начальнику курса, майору Летунову. Мол, рад бы изложить подробности ЧП, но не в курсе, в чем и искренне каюсь…. При всех своих недостатках Летунов был мужиком. Разобрав в тиши своего кабинета немногочисленные подробности происшествия, которые удалось прояснить из невнятной жалобы Андрюши (кроме него, как оказалось, никто об этом деле и слыхом не слыхивал), майор вздохнул и, строго глядя на меня, изрек: «Не тронь г…., вонять не будет». На этом разбор кошмарного избиения закончился.

При всем этом у Андрея было четкое понимание основ армейского устава – может быть, папаша вдолбил, а может быть в генах как-то утвердилось. Уже зимой нас послали в караул. Опять-таки мою группу и Андрея. В основном задача заключалась в том, чтобы не уснуть на посту. Некоторые посты были внутри зданий, некоторые снаружи, так сказать, на открытом воздухе. Ночью Андрей вернулся с поста. Поставив автомат, он тихонько проскользнул в комнату для отдыха и притих на топчане, накрывшись шинелью. Так называемая бодрствующая смена сидела в караулке. Кто читал, кто лясы точил…. Через какое-то время нам почему-то стало неуютно. В помещении явно ощущался посторонний запах -- совершенно неуместный, хотя, к сожалению, легко узнаваемый. Недоумевая мы перебрали все возможные варианты – от забитого туалета, до нездоровой игры воображения. Наконец кто-то догадался зайти в соседнюю комнату и приблизиться к мышкой затихшему Андрюше. И тут же все стало на свои места. "Ребята, это Андрей обосрался!" – радостно и звонко заорал дознаватель

Да, как ни грустно это признать, Андрюша обкакался в карауле. Возможно, накануне мама принесла ему что-то слишком жирное. Самое интересное, что он был на посту во дворе института, где до ближайшего туалета из любой точки можно добежать в считанные секунды. Но, очевидно, требования Устава гарнизонной и караульной службы произвели на беднягу такое впечатление, что он предпочел обделаться, но не покинуть свой пост.

Когда Андрей шел в увольнение, папа присылал за ним служебную машину. Она ждала чуть в сторонке от института. Как-то весной мы с командиром моей учебной группы, Сережкой Гавриловым, добежали под дождем до остановки и прыгнули в идущий до метро трамвай. Вот за окном проплыл памятник космонавтам. У подножия стоял унылый и нахохлившийся Андрей. Вы видели, как под моросящим дождем мокнут ломовые лошади – безнадежно и отрешенно? Вот вам и вся картина. Неожиданно Сережка  начал сдавленно хихикать. "Слушай, -- тихо сказал он, -- еще в обед его отец звонил начальнику курса и просил передать, что сегодня не пришлет машину за Андреем. Летунов передал мне, а у меня совсем из головы вылетело и я забыл Андрею сказать".

Не знаю, сколько наш герой простоял под дождем. Но, проявив комсомольскую настойчивость, в трамвай так и не сел, предпочел вообще не пойти в увольнение.

Закончим тему увольнений и казармы. Как и все остальное в ВИИЯ, правила здесь были какими-то ускользающими от четких формулировок. Увольнение полагалось раз в неделю, но некоторые уж совсем привилегированные детки ходили сразу на два дня – и в субботу, и воскресенье. В праздники москвичей отпускали на сутки. Но, например, учившийся в соседней группе сын Деда, Юрка Андреев, отсутствовал все праздничные дни.

Юра был неплохим парнем. Отличало его от всех нас то, что он заикался. Нужно сказать, что на инязы заик не берут – такая вот дискриминация. Так вот, когда Деду попытались робко намекнуть на такое препятствие, он решительно возразил: "А среди иностранцев что, заик нету?" Так Юра Андреев стал единственным заикой на все инязы Союза.

Спустя два-три года казарменного житья слушатели переходили на вольные хлеба. Если ты поступил из армии, то в казарме жил два года, если с гражданки – три. Насколько я знаю, это была совершенно уникальная и невиданная в Советской Армии система. Потом москвичи просто жили дома, а в ВИИЯ приезжали на занятия, как обычные студенты. Иногородние же перебирались в Хилтон – примыкающее к территории ВИИЯ общежитие.

В самом начале учебы все слушатели сдавали на водительские права. Затем эти права отбирались и хранились в сейфе начальника курса. Их выдавали только в загранкомандировку и по окончании института. Почему? А представьте себе, что вы скромный гражданский преподаватель (а ведь в ВВИЯ была масса гражданских преподавателей).  Хорошо, пусть даже не гражданский, пусть военный. Как бы вы себя чувствовали, если все ваши подопечные приезжают на занятия на машинах, а вы – на трамвае? Ведь в загранкомандировке слушатели получали как советские специалисты, плюс всякие надбавки. Поэтому покупка машины была естественным венцом трудов.

Спустя пару лет после окончания моей виияковской эпопеи я встретил своего дружка и одногруппника Андрея Латеева. Он только что вернулся из загранкомандировки. Андрей был переводчиком в учебном центре в Уганде. Его рассказы чем-то напоминали "Тысячу и одну ночь". На пятерых переводчиков был выделен роскошный особняк с полной прислугой. Какое-то время Андрей оставался в особняке вообще один. И вся прислуга трудилась на него. Для наших военных были совершенно невероятные скидки на все. Но даже при этом советские офицеры --  советники-танкисты -- предпочитали питаться в угандийской военной столовой, где кормили бесплатно. Здесь вспоминается случай с одним нашим специалистом, который потерял сознание на улице Каира. В больнице врачи быстренько определили, что имеют дело с элементарным голодным обмороком. Не знаю, скопил ли этот спец на заветную "Волгу", но скандал получился неплохой. Наши быстренько и без шума отправили эксперта домой, пока он не доэкономился до голодной смерти. Возможно, что таким образом спасли ему жизнь.

Так вот, чтобы избежать нездоровых коллизий, слушателям ВИИЯ запрещалось покупать машины до окончания института. 

Я уже говорил, как выглядела стандартная загранкомандировка у "арабов". На западе в загранкомандировку обычно посылали с третьего курса (впрочем до него я там не дожил). Пролетали мимо только самые забубенные пьяницы, самовольщики и разгильдяи. Здесь тоже бывали исключения. Как-то совершенно неожиданно в ВИИЯ пришла разнарядка из атташата в Париже. Туда срочно, безотлагательно, прямо сейчас нужно было послать пять переводчиков. А дело было летом, и из всех возможных кандидатов в ВИИЯ оставались только пять разгильдяев, которым уже была уготована практика в песках пустыни Кара-Кумы. И они поехали в Париж! А примерные и дисциплинированные слушатели отбыли еще раньше в такие райские местечки, как Сенегал, Мали, Алжир… Я упомянул Кара-Кумы, потому что матерых негодяев посылали на практику переводчиками в учебные центры. Там готовили всех видов борцов за независимость. Обычно такие центры находились в местности, привычной для аборигенов, то есть, в пустыне.

Была и еще одна категория слушателей – офицеры, но, в то же время, не так, чтобы совсем офицеры. В свое время на Кубе срочно требовалось большое количество наших переводчиков и послали туда виияков на два года. По возвращении им присвоили звание младших лейтенантов и в таком виде они доучивались. С одной стороны, они были такими же слушателями, как и мы, с другой стороны – офицерами.

У английских групп был еще один, совершенно уникальный вид практики. Речь идет о "челноках". Нет-нет, не подумайте, что нас посылали с мешками на стамбульский базар! В то время этот термин был чисто виияковским и имел совершенно другое значение.

 

О челноках, стукачах и прекрасных дамах

Итак, о челноках. По сути дела, все очень просто. Самолет вылетает из пункта А в пункт Б, а, разгрузившись, вновь возвращается в А. Теперь наполним эту краткую формулу содержанием. Речь идет о полетах наших военно-транспортных самолетов за границу. В те времена воздушный мост между Союзом и Ближним Востоком был обыденной повседневностью.

"Ну, да", -- скажет пытливый читатель, -- пилоты, самолеты, гордые соколы воздушного океана – это все понятно. Но при чем здесь ВИИЯ?" А при том, что за пределами Союза все радиопереговоры между бортом и землей ведутся на английском языке. Военные же авиаторы в массе своей несколько слабовато знают иностранные языки. Поэтому в состав экипажа включается бортпереводчик – слушатель ВИИЯ или офицер. В самом начале учебы все слушатели английских групп проходили летную комиссию, где нас прослушивали, простукивали и вертели на хитром кресле. Не думаю, что требования к нам предъявляли такие же, как к кандидатам в летчики-истребители, однако процентов двадцать эту комиссию не прошло.

Львиную долю челноков составляли полеты в Сирию и Египет. Летали из разных мест – из Калининграда, Крыма и Подмосковья. Обычный маршрут в Египет пролегал через Будапешт, потом через Адриатику между Югославией и Италией, и дальше через Средиземное море. Садились тоже на разных авиабазах – Кайро-Уэст, Иншас, Бени-Суэйф и так далее.

В Сирию летали в основном из Крыма через Турцию и садились в Дамаске. По ВИИЯ ходило множество рассказов о встречах с американскими истребителями, особенно над Турцией. Среди пышного виияковского фольклора попадались явные апокрифы. Один из них, в частности, повествовал о том, как наш самолет, сбившийся с курса над Средиземным морем, навели на нужный аэродром с американского авианосца. Хотя, кто его знает, в те времена, когда на Средиземном море наши и американские корабли и самолеты все время терлись боками друг о друга, там действовали определенные писаные и неписаные правила. Так что может быть эта история и правдивая, хотя я в ней сомневаюсь.

Несколько отвлекусь от темы. Чаще всего правила нарушали наши. Например, есть железное правило, что, поскольку авианосец во время взлета и посадки самолетов не может менять курс, ни один корабль в это время не имеет права идти ему наперерез (хотя бы из соображений собственной безопасности). В семидесятых годах наш эсминец, проявляя нездоровое любопытство (а точнее, насколько я слышал, одной группе товарищей дозарезу нужно было сфотографировать что-то на авианосце именно с такого ракурса), нарушил этот запрет. Он пошел на пересечку курса английского авианосца "Арк Ройал". По закону справедливости в самый неподходящий момент у него в машине что-то сломалось, эсминец потерял ход и был протаранен авианосцем (к счастью, не утоплен). Эсминец оттащили через Дарданеллы на Черное море, а в нашей печати появилась заметка о пиратских действиях натовских кораблей на Средиземном море. Дело было представлено так, будто озверевший авианосец долго гонялся за бедным советским кораблем.

Вернемся, однако, к нашим баранам. Челноки длились около двух недель. Летали в гражданском, хотя позывные самолета чаще всего были военные (но иногда и гражданские). Обычно, приземлившись, скажем в Кайро-Уэст, экипаж ночевал там, а утром с Богом отправлялся в обратный путь. Но следующее утро цикл повторялся. Загранкомандировкой это можно было считать лишь с большой натяжкой, поскольку за пределы авиабазы выходить запрещалось, и валюта не выдавалась.

В основном летали на АН-12, но также и на АН-22 -- совершенно невероятных размеров махине. Самолет этот настолько огромный, что, увидев его низко летящим в воздухе, приходилось себя уговаривать, что это реальность и такая фиговина действительно летит. Грузы были самыми различными – начиная от реактивных истребителей (крылья у них, естественно, отстыковывались).

Как я уже говорил, в основном летали в Египет и Сирию. Но не только. Это мог быть и Алжир, и Йемен, и Индия – вся география. В 1971 году над Атлантикой пропал АН-22, летевший в Перу с грузом гуманитарной помощи для пострадавших от землетрясения. Не знаю, что там была за помощь, но это был военный самолет и среди погибших есть бортпереводчик – слушатель ВИИЯ.

Вот, что представляли собой челноки.

Можно с уверенностью сказать, что в это время Сирия и Египет были самыми открытыми государствами в мире. В том смысле, что никаких тайн для еврейской разведки там не было. Поэтому, отбросив в сторону классическую советскую сдержанность, наши себя особенно и не маскировали. Например, в Латакии (основная сирийская военно-морская база) со стороны стоянки ракетных катеров на весь порт по громкоговорителю разносились команды типа: "Советским командам обедать!"

Степень нашего доверия к братским арабским союзникам хорошо характеризует такой эпизод. В 1971 году наши самолеты-разведчики МИГ-25 совершили несколько облетов территории Израиля. Полеты совершались из каирского аэропорта Кайро-Уэст и обставлялись массой ложных маневров и уловок, чтобы верные союзники, ради которых они проводились, не догадались, что МИГ-25 идет в боевой вылет и не настучали быстренько израильтянам. На взлете и посадке охранялись наши два самолета-разведчика полком МИГ-21, а на земле - советским спецназом, «Шилками» и нашими ракетными комплексами. Арабов к ним и на дух не подпускали.

Сами разведывательные полеты совершались с совершенно первобытным нахальством и классической русской простотой. МИГ-25 просто-напросто набирал максимальную высоту и проходил над всей территорий Израиля с юга на север, производя фотосъемку, а потом уходил в сторону Средиземного моря.

Только не подумайте плохо о евреях! Они старались его сбить. Они очень старались. Запускались ракеты земля-воздух "Хок", поднимались на перехват "Фантомы"… Они просто физически не могли достать самолет, который летел на высоте 25 километров со скоростью около 3М (в три раза быстрее скорости звука). Я представляю, как матерились (возможно, даже, по-русски) израильские офицеры, когда "Фантомы" на максимальной для них скорости 2М отважно запускали ракеты со своего потолка в 18 километров! Огорчив до невозможности множество израильских военных, МИГ-25 приземлялся в Кайро-Уэст.

Я слышал, что два наших летчика за эти полеты получили звание Героя Советского Союза. И за дело. Насколько мне известно, этот эпизод славных ближневосточных войн никогда не упоминался в нашей печати. Правда, о нем писали американцы. И тоже скорбели и очень переживали. Ведь большую дулю мы показывали не столько Израилю, сколько американцам. Ну, действительно, как можно сбить самолет, до которого просто невозможно достать?

Вообще отношения наших с евреями складывались в тех краях своеобразные. Например, когда в 1970 году в Египет были переброшены наши истребительные части, евреи с завидной корректностью не совершали налетов, когда в воздухе были наши летчики. Через какое-то время наши, забывшись, атаковали израильские самолеты и сбили один "Скайхок". Евреи быстро поставили их на место. Через две недели наши МИГ-21 попали в красиво устроенную засаду и потеряли четыре самолета сбитыми, проиграв вчистую. Три летчика погибли. Общий счет 4 – 1 в пользу Израиля.

Наши ракетчики отмахивались куда более удачно. Они участвовали непосредственно в боевых действиях около трех месяцев в 1970 году. За это время сбили 21 еврейский самолет ракетами и прикрывавшими их позиции "Шилками". Правда, один из дивизионов евреи разнесли с воздуха так, что только щепки полетели. Ради справедливости нужно отметить одну пикантную деталь – первым самолетом, который сбили наши ракетчики, был египетский бомбардировщик ИЛ-28, о пролете которого братья-арабы как-то забыли нашим сообщить.

Причем здесь, опять-таки, ВИИЯ? Да притом, что виияки были в самом центре всей этой катавасии – они переводили и стреляли, и водку пили, и что хотите. Как-то в Сирии двое слушателей напились на военной базе, взяли «уазик» сирийской части и поехали в самоволку в Дамаск. По дороге спъяну орлы вмазали «уазик» в столб, разбив его вдребезги. Чтобы не мелочиться, виияки подожгли останки машины и потом сказали, что попали под налет израильской авиации. Их, естественно, быстренько раскололи, отправили в Союз и исключили из института. 

Но хватит о войне.

Обратимся вновь к суровым реалиям, скажем так, домашней жизни ВИИЯ. Отличительной их чертой было беспредельное стукачество. Нас, взраставших и мужавших в условиях развитого социализма, стукачами не удивить. Но ВИИЯ и здесь выделялся на общем фоне. Бытовала пословица: "Если пить, то вдвоем, чтобы потом знать, кто тебя заложил". В то время мне был двадцать один год и отличался я чисто детским идеализмом. Как-то просто не приходило в голову, что друзья-приятели могут преспокойненько тебя закладывать. Поэтому я был весьма неприятно удивлен, когда незадолго до нашего расставания начальник курса подробно пересказал мне все мои неосторожные разговоры и шуточки в курилке и в казарме.

Честно говоря, логика стукачей в ВИИЯ остается для меня загадкой по сей день. То есть, все мы знаем, как люди становились стукачами, попав на крючок КГБ. Можно представить себе человека, которому до зарезу нужно сделать карьеру, поэтому он и стучит. Нужно ему, вот он и стучит. Но все дело-то в том, что на западном факультете ВИИЯ в основном был контингент, которому не нужно было стучать, потому что об их карьере думали папы. Получилось так, что спустя несколько лет после завершения моей военно-полевой эпопеи я случайно узнал, кто же именно стучал на меня в ВИИЯ. Наверное, лучше было бы оставаться в неведении.

Тема стукачества неисчерпаема. Для моего поколения она понятна без особых комментариев, а для поколения следующего может оказаться непостижимой, несмотря ни на какие объяснения, точно так же, как для нас непонятен менталитет поколения сталинской эпохи.

Нужно сказать, что когда мой опус о ВИИЯ и его продолжение уже вышли в свет, я получил нарекание от международной читательской массы. Меня упрекнули, что в своем повествовании я увлекся стороной героической – описаниями полетов на границе стратосферы, деяниями стукачей и генеральских детей, -- и оставил в пренебрежении детали простой повседневной жизни.

Тяжело задумавшись, я повздыхал и, наконец, откровенно признаю: да, было дело, было – что пренебрег, то пренебрег, ничего не скажешь.

Ну, что ж, о буднях, так о буднях. О верной солдатской дружбе, о повседневной учебе ратному делу, о песнях….

Итак, о песнях. Безжалостная память тут же обратила меня к шедеврам советского экрана. Сорвав козни врагов страны Советов, разведчик жует травинку и тихо напевает про родные березы. Или – опустим планку пониже – комплексная бригада механизаторов задорно и с огоньком поет, собравшись вместе в конце радостного трудового дня.

Пели и в ВИИЯ. Пели просто так и пели на прогулке. Нет, нет, я не имею в виду неторопливые прогулки по аллее под шуршание опавших осенних листьев. Прогулка в армии, это совсем другое дело. Я думаю, что служившим не нужно напоминать – полдесятого вечера, заснеженный плац, злые солдатики усердно ходят строем по кругу, натужно распевая идиотски-бодрые песни типа "Не плачь девчонка, пройдут дожди, солдат вернется, ты только жди".

В ВИИЯ тоже был и плац, и бессмысленное хождение. Только песни другие. Например, один из курсов нашего факультета исполнял Yellow Submarine. Иногда мне кажется, что битлы написали ее по заказу Министерства обороны СССР. Эта песня просто идеально ложится под строевой шаг. Хотите проверить?

Итак, пятки вместе, носки раздвинуты на ширину ружейного приклада. По команде: "С места, с песней, шаго-о-ом марш!" – выпучиваете глаза и делаете вдох: "In the to-o-wn where I was born, lived the ma-a-an who sailed the sea…"

Видите, чудесно получается.

Наш курс пел "Орлята учатся летать". Правда, с одной вариацией. Вспомните слова этого бессмертного комсомольского шлягера: "Ничем орлят не испугать, орлята учатся летать".  Между этими двумя фразами замыслена пауза. Так вот, в эту паузу мы просто вставляли слова "мать, мать". И возникал эффект явно не предусмотренный композитором Александрой Пахмутовой.

Вне строя пели всякие-всякости. Очень популярны были псевдобелогвардейские баллады или, например "Генерал-аншеф Раевский сам сидит на взгорье, в правой ручке держит первой степени Егорья".

            А в промежутках между пением слушатели ВИИЯ предавались другим любимым делам – кто учился, кто стучал, кто совмещал оба эти занятия.

Наконец, нельзя не упомянуть еще одну уникальную особенность ВИИЯ. Уже после моего благополучного отбытия из этого учебного заведения туда стали принимать девушек. Их было мало, очень мало. Вначале, если мне не изменяет память, всего лишь одна группа из шести человек. Почему они появились вообще? Логика этого решения очевидна. Поставьте себя на место убеленного сединами заслуженного генерал-полковника. Все у него есть: и должность, и ордена, и всякие блага. Но вот одна заковырка – послал ему Господь одних только дочерей. Что за дискриминация! С сыновьями, значит, нет забот (если, конечно, они не уродились полными и законченными дебилами), а дочерей думай еще, куда пристраивать! И придумали.

С двумя выпускницами из этой первой группы я столкнулся позже, когда в начале восьмидесятых работал переводчиком в одной интересной конторе. Там переводилась документация на военную технику, которую СССР поставлял в слабо- и недоразвитые страны здоровой ориентации. Я работал в отделе, занимавшемся авиацией. В частности, среди всего прочего мне довелось переводить инструкцию по боевому применению одной из модификаций ранее упоминавшегося мною перехватчика МИГ-25 (больше всего знаменитого полетом старшего лейтенанта Беленко, угнавшего такой самолет в Японию к иссупленной радости американцев). Так вот, в этой конторе бок о бок трудились гражданские переводчики и военные. Работа была одна и та же – только зарплата разная. Офицер-переводчик получал примерно в два с половиной раза больше гражданского коллеги. И еще одно – у гражданских была месячная норма перевода, у военных не было.

Лучше всех устроились военные девочки. Они были кадровыми офицерами Советской Армии, старшими лейтенантами. То есть, пользовались всеми полагающимися офицерам льготами (а это и налоги, и плата за квартиру, и т.д.). Но при этом формы не носили и ни на какие дежурства их не назначали. Мало того, если в какой-то момент товарищ офицер решала, что тяготы и лишения воинской службы не по ней, ( ну, например, что хотелось бы сосредоточиться на воспитании детей) она в любой момент могла оставить службу без какого бы то ни было ущерба для себя.

На этом, думаю, можно тему ВИИЯ закрыть. Только, вот еще. Задумывались ли мы о будущей карьере? Да, нет, мне кажется, не очень. Во-первых, зачем задумываться в двадцать лет? Во-вторых, по-моему уже тогда я стал смутно понимать бессмысленность какого бы то ни было долговременного планирования своей жизни. Ну, посудите сами – после ВИИЯ и восьми месяцев дослуживания в строевой части я работал монтажником на стройке в Люберцах и Москве; потом референтом и старшим референтом Управления внешних сношений Госпрофобра СССР; потом сотрудником Интуриста в аэропорту Домодедово; потом переводчиком Министерства обороны; потом садчиком и выставщиком горячего цеха на кирпичном заводе; потом… потом перевернем молча страничку. Так оно и мелькает – проходчик в геологоразведке, помбура в геологоразведке, стропальщик, инструктор областного отделения Общества борьбы за трезвость (да-да, была и такая замечательная работа, которой я очень горжусь), внештатный переводчик международного отдела Всесоюзного Совета евангельских христиан-баптистов и одновременно стрелок ВОХР, переводчик духовной семинарии… Уф! На этом остановимся. Как здесь не вспомнить любимое словечко одного из героев Гиляровского – "Кисмет"! Ведь при всей диковинности только что очерченного – пусть неполно и пунктиром – созвездия моей скромной трудовой биографии каждый шаг, как выяснялось впоследствии,  оказывался не случайным судорожным прыжком испуганной лани, а очередным кирпичиком, из которого складывалась дорога под скромным названием: "Мой жизненный путь". Ну да, та самая Yellow Brick Road…., только не из желтого кирпича. Есть там и бурый, и черный, и красный – все цвета есть. Так вот, не будь хотя бы одного из этих кирпичиков, выпало бы какое-то логическое звено и вся дорога извивалась иначе, а, может быть, и, вообще, вела бы в другую сторону или завершилась скромным бугорком с датами прибытия в этот мир и отбытия из него.

Как же смотрится на этом пестром фоне ВИИЯ? Да так, -- одна страничка в биографии. Интересная, но, может быть, все же, не самая интересная. Какая самая интересная? Не знаю, я пока участник этого действа, я еще в процессе, скажем так, творения этой самой биографии. Поэтому трудно сказать. Для меня ВИИЯ – один брусок в разноцветной кирпичной дороге.

Ну, хватит. Конечно, соблазнительно начать рассказывать о моей личной карьере в ВИИЯ и о том, как она закончилась. Но вполне достаточно упомянуть, что круг замкнулся и спустя полтора года я оказался вновь в Солнечногорске в качестве рядового Советской Армии. Теоретически спустя, буквально, месяц-два меня должны были демобилизовать вместе с моим призывом. Но практически я на семь месяцев оказался единственным во всем огромном гарнизоне срочнослужащим, который, в отличие от всех порядочных людей, служил уже третий год. В общем, в очередной раз стал я местной достопримечательностью. И этим нисколько не гордился. А очень даже наоборот, стало мне все глубоко по фигу и, вообще, был я какой-то грустный и злой. Именно тогда от тоски я впервые стал вести дневник, который был найден во время рядовой облавы, конфискован и уничтожен начальником штаба части. А жаль.

Но об этом в следующем опусе.

 

"Cолдатушки, браво-ребятушки"

 

Итак, после завершения своей эпопеи в ВИИЯ я вновь вернулся к истокам. Иными словами, оказался в Солнечногорске в качестве рядового Советской Армии. Призвавшись с осенним призывом 1969 года, я должен был отбыть на гражданку осенью 1971. Теоретически…., на практике же все получилось несколько иначе. Естественно, что, когда в часть пришли мои документы из ВИИЯ, я был официально объявлен врагом народа номер один. Не знаю, что там было в этих бумагах, но в произнесенной на разводе пламенной, хотя и несколько бессвязной речи начальник штаба, майор Сойкин, призвал следить за мной и пресекать все враждебные поползновения коварного злодея. Демобилизовать меня было приказано в самую последнюю очередь – в кампании закоренелых пьяниц и самовольщиков. Как бы то ни было, настал день, когда мне вручили обходной лист.

Сдано постельное белье, закончены все расчеты с частью. Оставалось только дождаться автобуса, который отвезет нас на станцию. Время я коротал, лежа на голом матрасе в сапогах. Ближе к вечеру, однако, пришел старшина роты и мимоходом сообщил: "Юрка, я в штабе слышал, вроде тебя задержать хотят на недельку. Что-то там с бумагами".

Вот так! К сожалению, я знал, что именно там с бумагами. Существовал постоянно действовавший по Советским Вооруженным силам приказ, согласно которому негодяям, отчисленным из высших военных учебных заведений по недисциплинированности, время учебы не засчитывалось в срок службы. А из ВИИЯ просто так не уходят. Рапорт об отчислении я подал сам, но в результате сложных маневров моего начальника курса отчислили меня все-таки по недисциплинированности.

            Вместо дембеля мне светило еще полтора года службы. А оказал мне эту услугу заместитель командира нашей роты – молоденький лейтенант только что из училища. Об этом  приказе в части не знал никто (кроме меня, естественно). Но в своем юном рвении гаденыш-лейтенант раскопал его буквально за два часа до того, как я должен был навеки расстаться с любимой казармой. Кисмет!

Какое-то время после этого мое житье носило оттенок некой нереальности. То есть, я был вроде миража в пустыне – что-то там есть и, все же, нет ничего.

Недели две прожил в клубе, которым заведовал мой приятель. В столовую не ходил – тошно было. Ребята приносили мне, скажем так, холодный паек в клуб. В роте появлялся только на вечернюю проверку и то, больше, по своей инициативе. Потом опять перебрался жить в роту, но, все равно, был как бы в одиночном плаванье, ни к чему, в сущности, не принадлежа.

В такой ситуации я поступил самым логичным и естественным для русского человека образом – продал узбекам свою виияковскую парадку и запил горькую. Я так думаю, что ротное начальство понимало мое состояние, поэтому, несмотря на серию залетов, все мне сходило с рук. И наш капитан, и старшина (два столпа, на которых держится рота) сами были забубенными пьяницами и хорошими мужиками. Будь на их месте другие, трубить бы мне в дисбате годочков несколько.

От тоски я завел дневник. Помимо философских раздумий там описывались всякие мелкие происшествия, случавшиеся в части. Ну, например, во время банкета по случаю празднования юбилея Московской битвы начальник штаба части, напившись, обозвал дочку замполита блядью. За что и был тут же избит лихим комиссаром. Две недели майор Сойкин ходил с чудесным синяком под глазом.

Вскоре после этого из штаба части украли телефон. Как раз, когда наш командир роты, капитан Бойков, был дежурным по части. Ну, стоит ли говорить, что капитан был вдребезги пьяным? Я в тот вечер от тоски напросился дежурным по КПП и с большим интересом наблюдал суету вокруг пропавшего телефона. Время от времени из ночной мглы и снежных вихрей возникал наш капитан в расстегнутой шинели и шапке набекрень. Он оглашал морозную тишину всевозможными нецензурными выражениями и топал ногами, но телефон все равно не находился. Так, кстати, и исчез.

Зато нашли мой дневник. Я хранил его в клубе и надо же было такому случиться, что однажды там была устроена облава! Искали порнографические открытки, магнитофонные пленки и другой криминал. А нашли мою тетрадку, что никак не добавило мне популярности среди офицерского состава. Нужно сказать, что многие записи были на английском языке -- целые страницы. Это привело доморощенных дознавателей в еще большую ярость. Наш начальник штаба, майор Сойкин, пылая взором, надсаживаясь, вопил: "Мы еще переведем, что там по иностранному написано! А потом отправим все это в соответствующие инстанции".

"Ага, а главным переводчиком будешь ты", -- подумал я. Вслух же сказал, что в этих самых инстанциях я попрошу проверить достоверность всего, о чем там написано.

Тучи сгущались, и вскоре грянул гром. Случилось так, что я нокаутировал замполита нашей роты, старшего лейтенанта Хвостикова, пьяницу, сволочь и стукача. Произошло это по чистому недоразумению. Как-то вечером мы с моим приятелем Юрой Глушко выпили, и он тут же был заловлен Хвостиковым. Беда заключалась в том, что борзой замполит вознамерился отвести на гауптвахту не только Юру, но и меня. По дороге я дружески втолковывал Хвостикову, что такой казус может очень сильно задержать мой дембель (я все еще втайне надеялся, что задержали меня ненадолго). Лейтенант же упорно бубнил что-то про употребление алкоголя и воинскую дисциплину.

Вообще я человек совершенно не агрессивный (даже когда и нужно бы). Но здесь в голове что-то щелкнуло и, не раздумывая, я влепил лейтенанту правой в челюсть. Был сильный гололед и, взмахнув в воздухе хромовыми сапогами, Хвостиков мигом оказался в канаве. Меня бросило в жар: "Офицера ударил! Все, дисбат!"

За этот подвиг дали мне десять суток губы от командира части – за что я ему очень даже благодарен. Правда, как всегда, была и невинная жертва. За кампанию десять суток получил и Юра Глушко.

 

Губа

На Солнечногорской гарнизонной гауптвахте в то время царили очень милые порядки. На обед полагалось три минуты, после чего нас заставляли бегать кругами по плацу, пока не поедят выводные. Ударили сильные морозы и выводные, естественно, на свежий воздух не торопились, поэтому беготня продолжалась минут по сорок. Иногда для разнообразия арестантов отводили на задний, заваленный чуть ли не по пояс снегом, двор гауптвахты. Там мы отрабатывали приемы противоатомной защиты. Как все вы помните, по команде: "Вспышка слева!" – нужно упасть в сторону, противоположную взрыву, положив голову на скрещенные руки. После двух-трех таких вспышек нас смело можно было использовать на детских площадках в качестве снеговиков.

Вечером на отбой давали пять секунд. За это время нужно из коридора заскочить через узкую дверь в камеру, сбросить сапоги и упасть на нары. В такой срок уложиться, конечно же, невозможно, поэтому сержант – замначальника гауптвахты – развлекается, пока ему не надоест. 

По своему, скажем так, военному образованию сержант был танкистом и на эту сладкую должность попал сразу из учебки. "Не век же эта сука здесь будет. Когда-то придет он в полк", -- мечтали двое танкистов из нашего славного арестантского коллектива. Забегая вперед, скажу, что мечты их сбылись. Действительно, через несколько месяцев сержанта перевели в Сенежский танковый полк, который также относился к солнечногорскому гарнизону. И, по слухам, пришлось ему там не просто плохо, а так худо, что и врагу не пожелаешь. Не могу, правда, сказать, что мне его очень жалко.

            Среди нашего забубенного коллектива попался один узбеченок. Только что призванный, он сбежал, как только попал в часть. Само собой, батыра тут же поймали и отправили на губу. Для нас узбек стал карой небесной. Ростом служивый был, где-то, метр пятьдесят с небольшим, а обмундирование ему выдали размеров на пять больше. Естественно, по прибытии на губу ремень у воина отобрали, чтобы он ненароком не повесился. Галифе с него все время спадали – в основном во время наших послеобеденных пробежек по плацу. Путаясь в необъятной шинели, узбеченок пытался на бегу подтянуть штаны, что вызывало сумятицу среди участников забега и неописуемую ярость сержанта-начальника.

Во время пятисекундного отбоя узбек все время застревал в дверях камеры. Само собой, что нас опять выгоняли в коридор. Проявляем многократно воспетую солдатскую смекалку. Тот, кто бежит за узбеком, просто дает ему могучего пинка в зад, не дожидаясь, пока батыр застрянет в дверях. Сын Аму-Дарьи пулей влетает в камеру, а за ним гурьбой вваливаемся мы.

Дни на гауптвахте проходили в полезном и созидательном труде. В основном мы чистили снег и посыпали песком дорожки военного городка.

Нужно сказать несколько слов и о том месте, где разворачивалась моя военная эпопея. Солнечногорск – небольшой подмосковный городок с огромным гарнизоном. Там находятся знаменитые курсы "Выстрел". Теоретически это курсы усовершенствования офицерского состава. Практически там обучалось множество иностранцев – арабы, негры и так далее. Прямо за нашей частью находился автодром, где представители дружеских народов учились водить бронемашины, проводя их через разнообразные препятствия. Однажды я с интересом наблюдал, как БРДМ (боевая разведывательно-дозорная машина) вместо того, чтобы проехать через ров поперек, заехала наискосок и тут же завалилась в канаву всем боком. С минуту стояла полная тишина. Потом открылись верхние люки и оттуда одновременно показались две головы – багровея ликом, наш инструктор отборным матом поливал индуса в чалме. Индус с меланхоличной грустью смотрел в канаву, недоумевая, как его туда занесло.

Как-то глубокой осенью мы вшестером проходили вдоль колонны стоявших на обочине бронетранспортеров, на которых сверху сидели пехотинцы. Они явно возвращались с учений. И БТРы, и пехотинцы были заляпаны грязью до полного безобразия.

Посмотрев на эту картину, я философски заметил вслух: "Скорее бы война, да в плен сдаться". И тут же с бронетранспортера пулей спрыгнул вниз грязный, как черт лейтенант.

"Кто это сказал?" – отрывисто проорал он.

Грязный лейтенант откровенно поделился с нами своими сокровенными мыслями, сообщив, что таких сук нужно расстреливать на месте. Учитывая его несколько возбужденное состояние, я предпочел скромно промолчать. Кто его знает? А вдруг и правда шлепнет! Его же потом всю жизнь совесть будет мучить.

Ладно, вернемся на губу. Итак, мы посыпали песком дорожки. Но для этого смерзшийся на двадцатиградусном морозе песок приходилось, само собой, долбить ломом, что давало нам возможность согреться.  Не понимал этого скрытого блага только наш узбеченок. Втянув голову в воротник шинели, он уныло и покорно замерзал, хлюпая синим сопливым носом. Потом узбек сбежал. Он исчез, когда мы выносили мебель из старых казарм разведбата. В тот день выводными были хорошие ребята. Они разрешали нам курить и вообще вели себя прилично. Когда узбек исчез, выводные осатанели. Попадись он им в это время в руки, все – хана бы джигиту. Поймали беглеца через час, когда он пытался выйти в город через КПП.

На губе жизнь шла своим чередом. Помню, в наказание за какое-то прегрешение (спичку, что ли, нашли при обыске) меня поставили по стойке смирно в зале, примыкавшем к канцелярии гауптвахты. Через какое-то время туда провели затрушенного солдатика в очках. Я не очень вслушивался в то, что происходит в канцелярии, но понял, что солдатик этот из музкоманды и пытался повеситься. Старший лейтенант – начальник губы – бушевал долго. Свою страстное выступление он завершил словами: "Так тебе, скотина, Советская Армия не нравится? В холодную его!"

Холодная, это камера для задержанных. Расположенная рядом со входом камера не отапливалась, а вся обстановка ограничивалась обитыми жестью нарами. Иногда бодрящая температура не наносила обитателям камеры никакого вреда. Как-то вечером туда притащили трех вдребезги пьяных сержантов. Они спокойно и мирно проспали до утра без каких-либо неудобств. Как пришлось в холодной горемыке-самоубийце, даже думать не хочется. Напрягать воображение не нужно – мне и самому там довелось побывать, и не раз.

Так, за смиренными трудами и благопристойными вечерними раздумьями проходили дни. Приближался Новый год. Арестантики волновались. Ходили самые разнообразные служи. Суть их заключалась в том, что к Новому году будет амнистия, и нас всех отпустят.

Не тревожили эти разговоры только подследственных, сидевших в трех одиночных камерах. Все трое были из автобата. Все трое моего призыва, то есть, должны были уйти на дембель где-то с месяц тому назад. Однажды ночью там произошло великое побоище между русскими и представителями восточных народов. Одного зарезали насмерть. Сколько-то человек угодило в госпиталь. Теперь вместо дембеля эти трое ожидали суда.

Вместо ожидаемой амнистии в шесть часов вечера перед нами предстал злой начальник гауптвахты. Оглядев строй вверенных его попечению военнослужащих, старший лейтенант сказал звонким комсомольским голосом: "Что, бляди, Новый год размечтались справить? Выводной, принести сюда ведро воды! Пусть пьют, сволочи, пока не обоссутся".

С таким напутствием я вступил в новый, 1972 год.

В жизни ветерана третьего года службы был и еще один нюанс, типичный для Советской Армии. Естественно, что как и везде, в нашей части процветала самая лютая дедовщина. Естественно, что к старикам особой любви не испытывали. Многие мечтали о времени, когда большинство стариков уйдет на дембель, чтобы от души рассчитаться с остальными. Та самая драка в автобате как раз и была прощальным приветом старикам от сослуживцев.

Поэтому, оставшись одним-единственным представителем ушедшего домой призыва, я вполне мог рассчитывать на самые разнообразные неприятности. Как ни странно, их не было.

Нужно сказать, что молодых я не трогал. Только, Бога ради, не подумайте, что я был идейным борцом с дедовщиной по соображениям нравственного порядка! Конечно, нет. Не мной эта система придумана, не мне ее менять. Да, в свое время я сполна вкусил свою долю тех тихих радостей, которыми окрашена жизнь молодого.

Став стариком, я спокойно пользовался полагающимися "деду" привилегиями. Но мне казалась пришибленной, рабской и убогой сама мысль, что, раз меня когда-то погоняли, значит теперь пора выместить зло на молодых.

Уж раз затронута эта тема, нужно высказать свою общую оценку. Конечно, с точки зрения Комитета солдатских матерей лютые деды ни с того, ни с сего измываются над невинными крошками. Это не совсем так. Есть неписанный кодекс, что и кому полагается по статусу на военной службе. Скажем, старик никогда не будет мыть полы или чистить нужник. А молодой, наоборот, ни в коем случае не может отказаться от подобной работы – это его доля. Если десять человек назначат в наряд на кухню, и из этих десяти окажется восемь стариков (хотя такого и не бывает), значит двум молодым придется делать всю грязную работу, а старики поджарят себе картошечки и будут коротать время за разговорами.

Я не говорю о нравственной стороне такого порядка. Есть места, где локальный нравственный кодекс существенно отличается от общечеловеческого (и армия – далеко не единственное из них). Конечно, случаются, скажем так, неприятности массового характера, например, поголовная стрижка под ноль всех молодых или закапывание взводом окурка. Но, опять-таки, их следует воспринимать, как неприятное явление природы, которое нужно просто перетерпеть.

Так вот, прежде всего от дедовщины страдают, скажем так, слабые индивидуалисты. Этим несчастным с детства внушили ущербную мысль, будто земной шар вращается вокруг них. И, вдруг, оказалось, что большая группа окружающих считает их дерьмом собачьим!

Такой удар вынести трудно. Обычно подобного склада люди склонны испытывать к себе искреннюю и глубокую жалость, подсознательно считая, что это чувство разделяют все остальные. А, жалея себя, они, совершенно логично, пытаются переложить свою долю груза на товарищей. В армии это все видно как на ладони.

И попадают юноши в поле особого внимания стариков. Но и это бы еще ничего. Время от времени почти каждому из молодых приходится бывать объектом излишне пристального внимания. Беда в том, что этим бедолагам не хватает, как бы сказать, упругой сопротивляемости, что ли, чтобы вынести свалившиеся на голову беды без особого внутреннего ущерба. И они ломаются.

            Причем это не зависит от личной физической силы. Мне вспоминается один парень из нашего взвода – здоровенный, как лось, да еще и боксер. Месяца через два после начала службы он дошел до такого состояния, что его били самые плюгавые маломерки.

Конечно, все сказанное -- только мое личное мнение и основано на моем ограниченном личном опыта. Первые полгода достается всем, и это время просто нужно перетерпеть. А если не можешь перетерпеть, ну, извини, брат, я тебе сопли вытирать не могу. Тогда начинается бодяга с самоубийствами или внезапно открывшимися болезнями, требующими длительного пребывания в госпитале.

Ладно, вернемся к моей эпопее. В своем странном статусе я бывал народу даже кое в чем полезным. Например, одалживал самовольщикам свою виияковскую шинель с курсантскими погонами. Дело в том, что на "Выстреле" проходило практику много курсантов. Патруль их не останавливал и вообще курсантов воспринимали почти как офицеров. Так что моя шинель служила как бы шапкой-невидимкой.

Прошло два месяца нового года. Однажды в конце февраля меня остановил командир роты и, обдав густым перегаром, сообщил: "Все, Скрипников, хватит тебе нам мозги е….ть! Отправили на тебя документы в округ, так что собирайся домой". Капитан решительно отмахнул рукой и пошатнулся.

Неужели все?

Прошло несколько дней. Не выдержав, я пошел к командиру части. Подполковник начал мямлить, что документы посланы в округ, но до получения ответа он ничего сделать не может. На что я ему сказал: "Товарищ подполковник, в части нас пятьсот человек. Ну, кому есть дело, здесь я или меня нету?"

-- "Жди, Скрипников.. Как только придут бумаги, отпустим". --

Жду.

В конце апреля знакомый парень привез из Москвы мою гражданскую одежду, оставленную на сохранение, когда я уходил из ВИИЯ. На радостях я тут же переоделся и пошел его провожать на станцию – просто так, чтобы ощутить себя человеком.  Это было очень непривычное ощущение. После кирзухи и хэбэ гражданская одежда казалась невиданно легкой, совсем невесомой.

Обратно иду через привокзальную площадь. Время около двенадцати ночи. Навстречу мне идет веселая кампания штатских. Поравнявшись с ними, поворачиваю голову…. и встречаюсь взглядом со своим командиром роты – тоже в штатском! Мать твою за ногу! Вот же невезуха. Нарочно не придумаешь.

Капитан хватает меня за рукав. Резко убираю руку и иду дальше. Бежать бессмысленно, он бегает, как лось. Слышу сзади: "Скрипников, стой!"

Иду. Слышу женский смех. Никто, вроде, меня не догоняет.

Переодевшись в форму, возвращаюсь в часть. Если капитан побывал в роте, все, хана. Если нет, то посмотрим.

Спрашиваю дневального: "Капитан был?"

"Нет, не был".

Капитан появился в роте только после первомайских праздников – синевато-бурого цвета и с заплывшими красными глазами. Высунувшись в форточку канцелярии, он кричит: "Скрипников! Зайди сюда." --

Захожу.

"Ты куда же это ходил в гражданской форме одежды?" –

"Да вы что, товарищ капитан! Никуда я не ходил, да у меня и гражданки-то нету" –

Ротный столбенеет.

"Да я же тебя, подлеца, за рукав схватил". --

"Не знаю, какая-то ошибка вышла. Нигде я не был"—

Обалдев от такой наглости и не вполне доверяя с тяжкого похмелья своему рассудку, капитан несколько неуверенно приказывает убираться к такой-то матери.

Вообще он мужик неплохой. Ну да, бывает, что по пьяной лавочке способен два раза подряд провести вечернюю проверку, забыв, что он ее уже делал. Это бывает. Ну да, дерется. Часто вместо того, чтобы отправить злодея на губу, он просто посылает его могучим ударом в угол канцелярии. И вопрос закрыт. Мне тоже от него один раз досталось зимой. Был большой аврал, всю часть поголовно бросили на расчистку снега на станции. Я оставался в роте один, сторожем, так сказать. Предполагалось, что я буду одновременно и за дежурного, и за дневальных – стоять у тумбочки и не пущать в казарму злоумышленников. Естественно, что у меня и мыслей таких не было. Откушав одеколона, я мирно расположился в фурнитурной и ловил по приемнику музыку. За что и получил по уху от неожиданно ворвавшегося капитана.

После нашей беседы с неделю все тихо. Как-то после обеда сижу в ленинской комнате, читаю газеты. Входит замполит, лейтенант Хвостиков. Брезгливо оглядевшись, бросает: "Скрипников, а ну-ка приберитесь здесь".

Недоуменно поднимаю глаза и молча смотрю на него.

"Вы слышали, что я сказал?" –

Ласково и рассудительно втолковываю: "Товарищ лейтенант, у вас вон целая рота. По-моему, я вам не мешаю".

Хвостикова будто в задницу шилом кольнули: "Рядовой Скрипников! Я вам приказываю!" --

Предельно доступно объясняю, куда именно он может засунуть себе это приказание.

Хвостиков пулей вылетает из ленкомнаты. На следующее утро капитан объявляет мне трое суток ареста за отказ от выполнения приказания.

На губу собираюсь после обеда, громогласно рассуждая на всю казарму о вселенской несправедливости и невинно страдающих. Из канцелярии выглядывает Бойков: "Скрипников, зайди сюда".

-- "Я тебя в гражданке ловил? Ловил. Ну и не п….и, а то еще трое суток влеплю". --

"Так бы и сказали, товарищ капитан", -- с облегчением говорю я.

На душе сразу полегче. Не за Хвостикова же, в самом деле, на губу идти!

Трое суток прошли незаметно. Начальство на губе поменялось, да и май не декабрь.

Идут дни, уже собирается на дембель майский призыв. В конце мая мой командир взвода, весьма похожий на Собакевича прапорщик Мироненко, угрюмо глядя вбок и в землю, невнятно молвил: "Завтра или послезавтра поедешь".

И опять мимо.

Настраиваюсь тянуть до конца, сколько уж мне отмеряно.

Июль 1972 года. Не помню, где я был, но в казарму в тот вечер я вернулся поздно, после отбоя. Половина роты еще не спит. Со всех сторон мне кричат: "Юра! Дембель тебе! Пришла бумага из округа!"

Боюсь поверить – три раза уже настраивался, да все мимо кассы. Дождавшись утра, бегу в штаб, к писарям. Да, точно, есть такая бумага.

Опять получаю обходной лист. Есть еще кое-какие дела. На гражданке нужно или восстанавливаться в университете в Краснодаре, или заново поступать в Москве, в Мориса Тореза (как-то уж так получилось, что изгнанники из ВИИЯ потом встречаются в Московском институте иностранных языков имени Мориса Тореза) – я еще не решил. Но в любом случае нужна характеристика из части. Придется идти к Хвостикову – капитан в отпуске.

Услышав мою просьбу, лейтенант от изумления взмахивает белесыми бровями: "Что? Какую характеристику? Я вам только в дворники могу характеристику написать."

Не углубляясь в ненужные дискуссии, иду к командиру части. У него сидит еще какой-то подполковник. Объясняю ситуацию. Так и так, буду учиться дальше, нужна характеристика. Подполковник благосклонно кивает головой, поглядывая на своего коллегу – вот, мол, каких кадров воспитываем.

"Так в чем же дело?" – спрашивает он.

"Хвостиков отказывается писать" –

"Скажите ему, я приказал". –

Хвостиков стоит на крыльце казармы, задумчиво рассматривая поднимающийся вверх дымок от своей сигареты.

"Товарищ лейтенант, у вас ручка с собой? " –

"А что такое?" – встрепенулся он.

"Командир части приказал, чтобы вы немедленно написали мне характеристику" –

В канцелярии лейтенант долго сидит, моргает ресницами, уныло глядя в чистый лист бумаги. Вздыхает: "Не могу…. Рука не поднимается".

"А давайте я вам продиктую", -- предлагаю я.

"Не нужно, спасибо", -- отрывисто бросает Хвостиков и начинает быстро писать.

Закончив, ставит ротную печать.

Выхожу из канцелярии, читаю. "За время службы в рядах…. проявил себя с положительной…. отличник боевой и политической…. инициативен…. с товарищами по службе….". Все так, все верно; вот, что значит правда-матка.

Вспоминаю, как в характеристике, направленной вслед за мной из ВИИЯ, была замечательная фраза: "Уставы Советской Армии знает, но не желает выполнять". Нет, честное слово, эта мне больше нравится.

Остались еще кое-какие дела. Беру у каптерщика новое хэбэ и сапоги. Продаю ему за шестьдесят рублей заветную виияковскую шинель. Его приятелю за двадцать пять уступаю виияковские же яловые сапоги. Ну вот, теперь будет, на что в Москве погулять.

Нужно сказать, что к дембелю я не готовился никак. А вообще это целый ритуал. Приготовления к дембелю начинаются чуть ли не за год. В последние полгода старик ни о чем другом больше не думает.

Дело это тонкое. Во-первых, делается дембельский альбом. На этом специализируются доморощенные художники. Там есть все, что волнует стариковскую душу – например, картина, изображающая летящий по рельсам скорый поезд с дымящим паровозом впереди. На вагонах надпись: "Дембель 1972".

Там и самобытные, рвущие душу стихи, отражающие тонкие душевные порывы служивого. И, естественно, фотографии. Все это украшено виньеточками, скрещенными пушками, знаменами, эмблемами и другими страстями-мордастями.

За альбомом следует дембельская форма. В каждой части есть своя мода. Например, у нас считалось неприличным идти на дембель в парадке. Чаще всего дембель находил пэша – офицерскую полушерстяную полевую форму. Все ушивалось и подгонялось, пока гимнастерка и галифе не обтягивали счастливого обладателя, как перчатка. Главное, чтобы было не так, как положено. Гимнастерка укорачивается. Пряжка ремня выпрямляется, или, наоборот, сгибается чуть ли не пополам.

Капризна и причудлива дембельская мода. В ней масса тонких нюансов. Например, в одной части голенища сапог гладятся утюгом, чтобы на них не было ни одной складки. В другой, напротив, голенища должны быть смяты в элегантную гармошку, что тоже требует их особой и кропотливой обработки. Так же вдумчиво готовятся фуражка, погоны и нарукавная эмблема.

Итак, все готово. Осталось только дождаться приказа. В отличие от общепринятого на нашей планете грегорианского, в солдатском календаре конечной точкой отсчета служит дата приказа. Имеется в виду издающийся два раза в год приказ по Советским вооруженным силам о демобилизации и призыве следующего года. Если мне не изменяет память, приказ выходил 20 апреля и 20 октября. Это великие вехи. Каждый солдат в любое время дня и ночи скажет вам, сколько ему осталось служить до приказа. После приказа старик поднимается еще на одну ступень и становится дембелем. Он уже не служит, он сидит на чемоданах и ждет. Может быть, домой военный поедет только через два месяца, но все, внутренне он уже отслужил.

                Такой самообман вообще распространен очень широко. Например, солдату полагается двадцать граммов масла в день. Масло выдается утром за завтраком. Так вот, согласно традиции: "Масло съел, день прошел". То есть, в личном календаре этот день уже зачеркивается. Уже с утра он как бы прожит, и перестает существовать.

Все тонкости дембельского бытия остались для меня как-то в стороне. Почему-то не волновали меня ни дембельский альбом, ни дивные сапоги гармошкой.

Последний армейский обед. С ним связана еще одна традиция. Обычно бачок с пустыми мисками выносит из-за стола один из молодых. Но в последний день своей службы бачок выносит дембель. А все сидящие  с ним за одним столом стучат при этом ложками об стол.

Встаю, машу рукой сидящему на дальнем конце стола молодому: "Толкни-ка сюда бачок!"

Иду с бачком через всю столовую. Вокруг творится что-то невообразимое. Ложками стучит вся часть, пятьсот человек. Со всех сторон мне что-то кричат знакомые и незнакомые пацаны. Они радуются за меня, что меня, наконец-то, отпустили, что я еду домой. Даже не подозревал, что меня знает вся часть. Рев стоит такой, что слышно, наверное, за километр.

После обеда для прощального офицерского напутствия меня вызывает Хвостиков. Он шипит и подпрыгивает, как бабуин с ошпаренной задницей : «Вы что, решили напоследок бунт в части поднять? Что вы в столовой учинили?" --

-- "Ничего я не учинял. Бачок вынес". --

Лейтенант теряет самообладание: "Что ты мне мозги пудришь?  -- ударяет кулаком по столу, - Когда ты его в последний раз выносил, два года тому назад?" --

Молчу. Чего я буду перед ним распинаться? Сиди, крыса, здесь в канцелярии и жри втихаря самогонку, купленную на ворованные солдатские продукты . Может и до капитана дослужишься, если от белой горячки в дурдом не попадешь.

-- "Вот ваши документы и чтобы я вас больше не видел". --

Выхожу за гарнизонный КПП, оглядываюсь на зеленые ворота с красной звездой посредине. Все, ребята, я отслужил.

В первом же укромном месте переодеваюсь в гражданское. Хватит с меня сапог.

В то лето стояла страшная, необычная для средней полосы жара. Вокруг  Москвы горят торфяные болота. Подмосковье затянула синеватая дымная пелена. В воздухе пахнет гарью. Но все это проходит как-то мимо меня. Я наслаждаюсь свободой.

Еще несколько дней и я иду по улице Мира от краснодарского вокзала вверх, к центру. Платаны, пирамидальные тополя. Юг.

Читаю знакомые мне с детства вывески.

Круг замкнулся. Я дома.  

 

 

В битвах с зеленым чудищем или десять лет спустя

Вы представляете, как всплывает к поверхности океана батискаф, возвращаясь с океанского дна? Из непостижимых и невероятных глубин в абсолютном и полном мраке бесшумно поднимается подводный дирижабль, очень медленно вращаясь вокруг своей оси.

Примерно так же происходит и моей всплытие из пучин пьяного небытия к населенной не менее мрачными чудищами реальности.

Звон в ушах, мельтешение и вспышки перед глазами, все вращается. Приоткрыл на секунду один глаз – нужно сообразить, где я нахожусь. Дома, на Варшавке.

Пробую убедить себя, что нужно не просыпаться, и тогда весь этот кошмар исчезнет. Пустой номер – ведь прекрасно знаю, что лучше даже и не пытаться, только измучаешься. А если, не дай Бог, все же уснешь, то такого насмотришься! Да еще в цветном варианте. Какой там Хичкок! Я по сей день, спустя много лет, помню эти сны – огромные змеи, мерзкие и липкие полукрысы-полусобаки, какие-то яркие огромные кубические строения и мосты. Мертвец. Я в него стреляю в упор, а он, все равно, встает и тянется ко мне... Одним словом, много увлекательного и незабываемого было в этих видениях.

Нужно попытаться включить настольную лампу и как-то встать. Плохо, если еще глухая ночь. Тогда до утра можно и не дотянуть. Смотрю на ободранный будильник – пол-шестого. С трудом сел на диване и тут же рухнул на подушку. Колотит озноб, но при этом по телу одновременно прокатываются горячие волны. Во рту пересохло. Лежу в испарине. Трясущейся рукой вытираю со лба липкий пот. Нет, так дело не пойдет, нужно умудриться встать и дотащиться до ванной.

Я живу в коммуналке на Варшавке. Соседи – восьмидесятилетняя бабуля и Женя, здоровенный белорус с мерзкой фамилией Бричковский. Сам он, жлоб и стукач, еще омерзительнее, чем его фамилия.

Пошарил по комнате, не спрятал ли я вчера чего-нибудь выпить. Нет, пепелище вокруг, пепелище, руины, пейзаж после битвы. Нужно выметаться, здесь ловить нечего. Пивняк на Метростроевской открывается в семь. Если идти пешком, нормально будет.

Держась за стенку дополз до ванной. Опираясь двумя руками на раковину, жадно пью из-под крана. Знаю, что ничего не поможет, во рту пересохнет в ту же секунду, как только я оторвусь от воды. Стараясь не смотреть на свою опухшую харю, умылся. Бриться, благо, не нужно – борода. Так. Теперь потихонечьку обратно в комнату. Молодец. Теперь одеваться. Самое трудное, обуться. Для этого надо наклониться, а наклониться я не могу, потому что упаду. Можно присесть, но присесть тоже опасно – упаду. Однако и босиком по Москве тоже вроде как неловко, а поэтому нужно это препятствие преодолеть. Преодолел.  Сердце колотится и меня трясет крупной дрожью.

           Следующий барьер – закрыть комнату. Ключ никак не попадает в скважину. Черт! Поскорее, побыстрее смотаться, благо соседи еще спят.

Ну, все, я уже на лестничной площадке. Лифт к чертовой матери, потихонечку пойдем с девятого этажа пешком. Сейчас я не выношу никакого шума, даже шуршание рукава куртки кажется оглушительным и пугающим грохотом. Сердце бьется от страха – просто страха, без всякой причины. Я боюсь вообще быть здесь, в смысле на земле. Если в таком состоянии зайти в грохочущий лифт, который, вдобавок ко всему еще и закрывается – то наверняка крыша поедет.

На улице темно, небольшой морозец и туман. Ну и пошли с Богом, только не делать резких движений. Поднял от ветра воротник куртки, а голову пусть продувает, ей это нужно. Курево есть. Чуть пошатываясь, бреду. Самое трудное сделано – я встал и вышел. Не всегда, ох не всегда это удавалось.

Постепенно начинает оттаивать голова. Из мельтешения и звона возникают ошметки мыслей. До этого все шло как-то на сугубо рефлекторном уровне. Пытаюсь восстановить в памяти предыдущий день. Срететка, пивнуха в Печатникове, потом в переулке Головина, потом…, потом…. А, кто его знает, что потом? Раз проснулся дома, значит все в порядке, значит автопилот сработал нормально.

Вообще алкаш существо тренированное и втянувшееся в свои суровые будни джунглей. Количество подстерегающих его опасностей ничуть не меньше, чем в глухой сельве Амазонии. В какой-то мере уберечься помогают намертво усвоенные правила поведения. Обычный человек с трудом представляет себе собственное поведение в подпитом состоянии. Он непредсказуемый, а поэтому опасный для себя и окружающих. Кстати, поэтому пить с дилетантами я избегаю. Если же приходится падать им на хвост (а это неизбежно), то главное – не упустить ту минуту, когда нужно тихо исчезнуть, пока не начались выступления и сопутствующие этому неприятности.

У меня же с какого-то момента опьянения врубается автопилот, то есть, программа, нацеленная на то, чтобы доставить мое физическое тело в безопасное место самым безболезненным путем. Нужно сказать, что всю жизнь я предпочитаю пить один. Именно так я обычно пью, когда есть деньги. И не только потому, что в одиночестве мне уютнее и интереснее всего. Нет, не только поэтому. Это еще и самый безопасный вариант. В девяноста девяти случаях из ста все неприятности происходили из-за моих соратников и братьев по разуму. Вчера же, судя по всему, мне удалось незаметно ускользнуть из пивнухи, а автопилот так же тихо и гладко доставил мое тело домой.

В ушах свистит противный холодный ветер. Скорбный этот путь из пучины. Далеко, ох, как далеко еще до катарсиса опохмелки! Хорошо, что улицы пустые, еще лучше, что темно. Я очень люблю темноту, в ней меня не видно.

Добредаю до станции метро "Добрынинская". Вот Садовое кольцо. Теперь влево и по кольцу. Еще полчаса и мы у цели. Странно, причудливо и подозрительно легко текут похмельные мысли. Кажется, что, дай им волю, и пойдут вразнос. Всплывают чьи-то изречения, яркие образы, лица, картины, вспоминаются всякие происшествия.

Почему-то вдруг вспомнилось, как в позапрошлом году Володя Таракан вешался на шкафу в моей квартире. Будь у меня собеседник, я бы рассказал ему эту историю. Но собеседника нет, а поэтому я просто мысленно ухмыляюсь.

Я еще жил на Кутузовском (соседи мы были с Леонидом Ильичом Брежневым). Мы тогда ничего не нарыли и вечером сидели у меня, хворая черным похмельем – я, Володя и его Любочка. Через какое-то время Таракана начала пробивать шиза. Вообще в голове у него иногда что-то явно соскальзывает. Впав в депрессивное состояние, он скорбно рыскал по квартире, спрашивая, где у меня лежит шнур-удлиннитель, замеченный когда-то раньше. Люба заволновалась, но, зная своего боевого друга, я удержал ее на кухне. Кульминация трагедии наступила, когда Володя зацепил найденный шнур за стоящий в комнате шкаф и попытался повиснуть в петле. С похмелья он не учел законов физики и соотношение весов. Шкаф рухнул на Таракана, а вместе они рухнули на пол. Вообще этому шкафу не везет. Еще раньше один мой давний приятель оторвал у него одну дверцу – зачем-то. Не могу сказать, чтобы меня это сильно взволновало. Так даже лучше, можно сразу окинуть взором свой гардероб и выбрать костюм, наиболее достойно отражающий мою миссию и задачи на сегодняшний день. Впрочем, все представляющее монетарную ценность давно уже пропито, а поэтому одеваюсь я скромно и непритязательно.

Ну, вот, парк Горького прошел. Теперь через Крымский мост и я у цели. На середине моста останавливаюсь, повернувшись спиной к ветру, закуриваю и какое-то время смотрю вниз, на черную воду Москва-реки. Какое чудесное место. Как же здесь хорошо топиться, прямо прелесть! По обоим берегам высокая набережная, на километр в обе стороны ни одной зацепки, черта с два вытащат. М-да... Ладно, пошли дальше, еще один рывочек остался. Вот и метро "Парк культуры". Теперь направо, мимо Alma Mater. Странно, как это я раньше не знал про эту пивнуху, а она вот, прямо за углом, вниз по переулку.

У входа мужики роятся, значит, еще не открыли.

«Сколько времени, ребята?»- хрипло спрашиваю я.

«Без десяти».-

Долго, ох, Господи, как долго еще! Дотянем, дотянем, братан. Еще не то было – гражданскую пережили и эту, как ее, великую чуму, и все хоть бы хрен. Пожар идет по плану, расслабься, отключи голову, не нужно думать, сколько секунд в этих десяти минутах. Закури и, смотри по сторонам, отвлекись от тоскливой дрожи ожидания.

Рядом скидываются по рублю. Можно присоединиться, но это дело нужно обдумать. Похмелье, особенно такой глубины и фундаментальности, явление непредсказуемое и малоизученное. Здесь нужен тонкий и трезвый расчет. Легкомысленный подход к этому серьезному вопросу может завершиться катастрофой. Можно, например, вырубиться от одного стакана краснухи, так и не дождавшись рассвета. А это мне не к чему. День впереди длинный. Дома делать нечего до вечера, а лучше всего и не ночевать там. Так что лучше уж поправляться пивком.

Народ взволнованно зашевелился. Открыли. Еще пятнадцать минут в очереди и настал миг желанной встречи. Для начала четыре кружечки.

Первую тяну залпом в помутненном состоянии. Поставил кружку, вытер тыльной стороной ладони рот и жду, как ждут, пока подействует лекарство. Ну вот, прижилась родная, теперь можно закурить, осмотреться, послушать, о чем народ толкует. Вторую уже потихонечку, углубленно и вдумчиво. Торопиться некуда. Наверное, до полдевятого поторчу здесь, потом поеду к Белорусскому вокзалу – сначала на "Малую землю", она с девяти открывается. Если никого из ребят там нет, то к десяти двину к "Яме", она с десяти. Там уж точно вся команда соберется. Интересно, а что там с финансами, сколько у меня осталось? Я еще на Варшавке мельком глянул, что все в порядке, не ограбили меня вчера. А сколько там точнее, нужно будет посмотреть в более подходящей обстановке. На сегодня хватит. Надеюсь, и на завтра. А дальше нет смысла и думать. Дальше начнется самое тяжкое и мрачное время, когда денег нет, а выпить надо. Вот тогда придется пускать в ход весь арсенал - падать на хвост, искать что-нибудь, что можно продать, стрелять по двадцать копеек у прохожих….

Ребята рядом попросили у меня сигаретку. Разговорились, предлагают выпить. Теперь можно, звон и коловращение в голове уже как-то улеглись. Руки, правда, ходят вовсю, аж кружка трясется… тремор это называется. А чтобы кружка не тряслась, нужно ее просто поставить на стол и не терзать себя таким зрелищем.

У мужиков сухач – наверное, остатки вчерашней пьянки. Давай сухое, оно даже лучше. Слово за слово, один из них приезжий, издалека, с Алтая, что ли. Где можно продать облепиховое масло? А черт-те его знает, где. Знаю, что дефицит, что стоит дорого, и берут вовсю, но не будешь же его на улице предлагать. Хотя предлагают еще и не такое. Достаточно вспомнить Леву-эстонца.

Познакомились мы с ним, само собой разумеется, в пивнухе. От души и грамотно надравшись, приняли решение ехать на его дачу. Ну, конечно, едем, о чем разговор? Что за глупая постановка вопроса – ехать или не ехать? Если бы Ермак себя такими вопросами мучил, Сибирь так и осталась бы во владении всяких там самоедов!

Выгружаемся из электрички в районе Жуковского. Дача, естественно, родителей. А чтобы чадо не проникало, она со всех сторон заколочена. В дом мы залезали хитрым путем через чердачное окошко. К стене прислоняется обнаруженный во дворе каркас от кровати, затем нужно взгромоздиться на этот каркас и дотянуться до окошка. По пьянке вообще рекомендуется уклоняться от акробатических этюдов во избежание упадения и поломатия костей, но куда деваться – per aspera ad astra – в смысле, через трудности к звездам. У Левы на даче патефон, да-да, тот самый, классический, с блестящим раструбом и с ручкой. И пластинки начала века. Марши гвардейских полков, Вера Холодная и все такое. Атас!

За неделю мы всю резоль в округе выпили, а заодно и одеколон. Ой, славненько-то как было! Золотая осень, природа вокруг. У озера, закусывая яблочками... за приятными, интеллигентными и в высшей степени познавательными разговорами. Если притомился, ляг, отдохни на травке под пение птичек. Проснулся и вкушай дальше, дыши лесным воздухом, общайся. Одно слово, в тихом ликовании сердца и смиренномудрии прошли эти дни.

Спустя год я встретил Леву снова – в пивнухе на Сретенке, в переулке Головина. Задымленный весь, глаза с поволокой, в смысле, дикие какие-то глаза, и с портфелем. Открыл портфель, а там доверху колес. Может он аптеку ограбил? Но не буду же я задавать человеку глупые и нескромные вопросы. Впрочем, по-моему, у него мама, чего-то там по химии... то ли преподает в институте, то ли заведует чем-то. Может поэтому Лева в наркоманы и подался? Пошел в изучении химии по стопам мамы, но застрял на курсе фармакологии. "Во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь"!

Лева предложил реализовать эти колеса, а потом взять выпить и поехать ко мне. Это была одна из самых чудовищных авантюр, которые мне приходилось видеть в своей богатой приключениями жизни! Он бродил по Цветному бульвару и средь бела дня останавливал прохожих, предлагая им сокровища из своего портфеля  – типа диковинных транквилизаторов и тому подобных препаратов. Уж если ангел, покровитель сумасшедших и пьяниц, и хранил нас, так это в тот день! Самое смешное, что у Левы покупали и что нас не загребли. Правда потом, у меня дома, на Варшавке, в задымленной головушке Эстонца красненькое наложилось на колеса и понеслось! Во-первых, проникнув в ванную комнату, он утащил с веревки один носок моего соседа, гражданина Бричковского. Потом, когда я отвлекся, он открыл окно и чуть-чуть не сиганул вниз с девятого этажа. Это было бы уже совсем ни к чему – милиция, разборки и все неприятности. Ведь и допить бы не дали, гады. Хотя в другой ситуации я бы мешать человеку не стал. Хочешь в окно сигануть? Так концепция свободы выбора предполагает и такой вариант. Удавиться задумал? В добрый путь, дорогой. Кто я такой, чтобы препятствовать тебе?

Да, так вернемся к облепихе. Облепиху мне еще продавать не приходилось. Вообще продавать я терпеть не могу, не моя это стезя – противно, муторно и таланта на это нет. Но, к сожалению, приходится. Книги, сервизы там, место в очереди за женскими сапогами в ГУМе, да, это продавал, было дело. Один раз даже загнал на Птичьем рынке сбежавшую откуда-то сиамскую кошку. Страху, правда, натерпелся, поскольку там все время бродят хозяева в поисках своих пропавших животных. Кроме того, сиамские коты самые дикие из всех. Эта паскуда, вырываясь, исцарапала мне все руки,... но куда было деваться? Выпить-то надо. Абстинентный синдром похмелья – это слишком серьезно. Продай или умри…, как под Сталинградом – ни шагу назад. Но облепиху? Узнаю у ребят. Созвонимся, а еще лучше, встретимся завтра у "Колхозной" часа в три. Лады. Договорились.

Четвертая кружка допита. Поступает предложение продолжить, но мне этот пивняк не нравится. Для утренней аварийно-спасительной дозы он годится, но не больше, тесный уж очень, пинают со всех сторон и благости в нем нет.

Итак, вперед и с песней. Теперь я уверенно шагаю в метро, ступая упруго, твердо и энергично. Час назад меня бы палкой сюда не загнали. В утреннем состоянии я могу только тихо и пугливо перемещаться в среде, лишенной света, людей и звуков. При виде собратьев по разуму меня охватывает страх, злоба и мрачное тягучее желание дать кому-нибудь в морду или, еще лучше, рвануть в вагоне метро противотанковую гранату. Ну, а теперь можно, теперь я добрый и они мне не мешают. Эх, р-родные вы мои и мокрые лица! Вас восемь миллионов, а я один. Мы, конечно, враги, но разойдемся мирно.

Доехали, станция "Белорусская". Посмотрим, что на "Малой земле" делается. Паспорт с собой? С собой. Здесь менты часто ходят, и у них есть дурная привычка ни с того, ни с сего спрашивать документы.

"Малая земля" – здоровенный зал со стойками. Впереди пивные автоматы. Здесь хорошо летом – слева выход во дворик, а там уютно. Стоечки вдоль забора и дерево в центре растет. Но сейчас не лето.

Вроде никого из наших нету. Вижу, правда, какие-то смутно знакомые лики, но они мне, собственно, сейчас ни к чему. Даже не знаю, как их зовут. Впрочем, кто-то явно жаждет со мной поздороваться. Помню тебя, голубь. В прошлые отгулы от нечего делать я этого мужичка напоил. Он еще рубль у меня выпросил. Сегодня, однако, я не расположен к благим порывам. Каждый алкаш в своей области психолог. Я прекрасно вижу, что он собирается у меня на пиво просить. Ну, вот.

- "Выручай двадцатничком! Понимаешь..." –

Да все я понимаю, все досконально вижу, до копчика,  до самой твоей прямой кишки, до анального отверстия, только свали в туман.

- "Нету, родной. У самого всего на две кружки." –

Вот так, и ступай себе с Богом. Ты-то меня точно не выручишь в тяжкую годину.

Ага! Есть, вон стоит, опустив усы в кружку, Игорек Аллигатор, мой проходчик. Что-то он без своей Жанны. Интересная пара. Он высоченный красавец парень, она маленькая, худенькая, смотреть не на что. Не помню, откуда она родом. В, общем-то, классика – приехала поступать в институт, не поступила, возвращаться не захотела, сейцчас работает маляром. Жанна наш боевой друг и наша палочка-выручалочка в трагические моменты. А такие моменты повторяются каждый месяц в конце отгулов, когда все пропито и все возможности исчерпаны.

У них любовь и не дай Бог при Игоре неудачно пошутить. Сейчас, конечно, он не в лучшей своей форме. Припухший, один ус мокрый от пены, другой как-то неуместно разухабисто распушился над небритой щекой. И весь он какого-то матрасно-бурого оттенка.

- "Игорек, двадцатки есть? Дай парочку, неохота стоять в очереди. Пусть рассосется…"

К крайним автоматам не пойду, там пены много, вот эти лучше – 15 и 16. Бросаю две двадцатки в каждый автомат. С полными кружками возвращаюсь к Игорю. Теперь начнем разбор полетов. Мороза не видал? Пока нет, наверное, в "пьяном дворе" ошивается. Так в простонародье именуется местечко в районе Белорусского вокзала, где в любое время ночи можно купить выпивку. Это коронное место Саши Мороза в ранние предутренние часы. Куда Леха вчера делся? Чуть морду ему чурки не набили. Леха – наш водитель и абсолютно неуправляемый по пьянке человек.

"Ну, что, Игорек, пора в "Яму"?" –

"Подожди, постоим еще ".-

И то верно, там с открытия народу тьма.

- "Как вчера добрался, Юра?" –

Да мне и самому интересно, как я добрался. Кто бы только мне рассказал? Наверное, троллейбусом. Впрочем, это неважно. Ангел - покровитель алкашей и придурков – уберег меня вчера, и хорошо…, больше я у него пока ничего не прошу. Хотя змий зеленый – существо суровое и если крылья расправит и понесет, то чем дело кончится, сказать трудно. Да чем угодно, в сущности. Зимой семьдесят третьего года, например, по наущению этого самого коварного змия довелось мне спускаться с седьмого этажа женской общаги в Люберцах прямо по лоджиям. Лоджии разделяет такая бетонная перегородочка, а к ней снаружи какие-то фиговины приварены – для цветочков, что ли, не знаю. Вот по ним я и спускался, да еще и с портфелем в зубах. А с соседней стройки на меня несколько изумленно взирал рабочий люд – дело было в начале девятого утра и только начинало светать. Такие вот он, подлец, выкидывает шутки. Поэтому и нужен алкашу покровитель, чтобы усмирял буйные порывы буйного и коварного животного.

Допиваю очередную кружку. Пиво не подарок, явно вчерашнее. Ладно, пора в "Яму".

На улице довольно мерзопакостно, дождь со снегом, слякоть. С пива начинаю в своей курточке мерзнуть. А тут еще нога подворачивается. Этим летом ее немножко помяло, когда наша машина завалилась на косогоре. И полетели наземь и мы, и крепь, и все, что ни попадя. Теперь она, зараза, онемела, и подворачивается в щиколотке в самый неподходящий момент. Недавно я чуть-чуть под троллейбус не угодил, хорошо Васек за руку дернул, а то головой под колеса и улетел бы.

В "Яме" все путем. Уже шум, гам и жизнь бурлит. Вот и Мороз. Довольно тепленький. Впрочем, по нему не поймешь, когда он и правда готов, а когда придуряется. То вроде лыка не вяжет и вдруг смотрит на тебя совершенно трезво и выдает дельные мысли. Тоже чадо. Покойный папа был партийным боссом в Волгоградской области, мама – преподаватель института, сестра референт в Совмине СССР. У самого Саши Мороза уже за плечами три ходки, в общей сложности восемь лет. Умная голова, горлопан, бандюга и вдобавок ко всему еще и поэт. И совсем неплохо у него получается. Мороз у нас вроде негласного бригадира на работе. И наш водитель, Леха, рядом бороду веником распустил.

"Здорово, родимые". –

Мороз извлекает из-за пазухи бутылку водки и орет на всю пивнуху: "Кто хочет выпить?" Пока мы его тихо материм, выясняется, что там не водка, а, почему-то, бензин. Ставит пузырь на подоконник. Минут через пять в пивнуху заходит старшина-мент. Мороз к нему:

"Товарищ старшина, водку будете? Только стакана нет, придется из горла ".-

Ну, местные менты Мороза уже знают и на эту провокацию старшина не поддается. Леху вчера занесло в Химки, откуда он пол-ночи выбирался. Впрочем, наш водитель вообще по натуре путешественник и землепроходец.

Этим летом мы с Лехой решили поехать с работы не поездом, а автобусом. Цель была самая благородная – посмотреть, так сказать, матушку-Россию. С нами в Москву отправлялись бурмастер Сережа и его жена Таня, наш геолог. В вокзальном буфете мы с Лешей начали разминаться коньяком. Потом он куда-то исчез, оставив меня на перроне с двумя своими баулами. Билеты на автобус у Сережи с Таней. Леши нет, автобус скоро отходит, у меня на кармане еще две бутылки коньяка. На секунду он появился, схватил свои мешки, сообщил что-то совершенно невразумительное и убежал. Я пожал плечами, пошел на автостанцию. Лехи нет. Ну, нет, так нет. Поехали. Россию-матушку я так и не посмотрел, проспал потому что всю дорогу. Да и как проснуться, с коньяком-то?  Только глаз продерешь, глотнешь пару раз, глаз и закрылся, и опять баиньки.

А Леху встретил через четыре дня в "Яме". Оказывается какой-то злобный дух затащил его в поезд Могилев-Брянск и там бросил, и вместо Москвы проснулся бедолага в Брянске. Вернулся без копейки, зато привез две открытки с видами этого славного города и сообщил нам, что местные бичи называют себя "брянскими волками". Очень интересно, ради этого, конечно, стоило и съездить.

Все мы вместе – Мороз, Игорь, Леха и я – составляем основу 6-й геологоразведочной партии министерства с совершенно непроизносимым названием, что-то вроде Минчерморгопстоп. Все алкаши, все в возрасте Иисуса Христа. Трудимся мы в Смоленской области, рядом с Вязьмой. Партия снимает дом в деревне под диковинным названием Волоста-Пятница.

Что мы там ищем? Да какая, хрен, разница. Наше дело копать. Ну что можно искать в Смоленской области? Вымирающие края. Брошенные деревни, леса, болота, мужиков нет. Если есть – то или москвичи, которым дорога в столицу закрыта, или законченная пьянь, вроде нас. В лесу тьма всякого снаряжения со времен войны – оружие, каски, пулеметные диски. И все наше, немецкого пока ничего не видели. В нашем доме в углу рядом с печкой стоит найденный в болоте заржавленный пулемет типа ШКАС. Если что, будем отбиваться до последнего патрона. От кого? Да от кого угодно, от того же зеленого змия, например.

Мы копаем шурфы, по сути дела, колодцы глубиной до двадцати пяти метров.

Кроме нас и бурильной установки в партии есть еще растерзанный  ГАЗ-66 – тот самый, на котором мы перевернулись. Выглядит он очень празднично – к решетке радиатора прикручен проволокой череп коровы с огромными рогами. Сзади кузов украшает сорванная с телеграфного столба табличка с черепом и костями и милой надписью "Не влезай, убьет!" В кабину машины помещается четыре человека. Ну, естественно, если один из них сядет на кожух мотора, а четвертый высунет ноги в боковое окно. Все это вместе взятое создает прелестный ансамбль – бородатый Леха в розовом вязаном берете, грустный коровий череп, торчащие из окна кабины ноги в грязных сапогах. Местные жители посматривают на нас с опаской.

       Ездим мы через залитые водой песчаные карьеры, через кусты – да, собственно, само слово "дороги" в этих краях больше воспринимается, как шутка. Весной и осенью после дождей это вообще не езда, а сплошное уродство. Каждые пять минут машина садится в грязь по самые уши. Тогда  забиваем в землю лом, наматываем трос на ступицу колеса, потом вокруг лома, и, при удаче, машина себя вытаскивает. Но не всегда и не сразу. А если сверху еще и дождик льет… М-да…, не будем о грустном, эти суровые будни и романтика труда по яйца в болотах нам предстоят дней через пять.

Кроме упомянутых персонажей в партию входит еще местный малый по имени Рыжик, один чудаковатый парень из Дмитрова - Витя, а также наш начальник, Евгений Сергеевич. Бурмастер Сережа и Таня составляют аристократию. В отличие от нашей банды это обычные люди. Живут они, естественно, отдельно. Помбуром у Сережи работает Васек.

Наш начальник в суетные дела не вмешивается. Его дело заниматься вопросами глобальными и стратегическими - иными словами, выписывать нам деньги и не отлучаться надолго, чтобы бригада ненароком в раскрутку не ушла. Такое случилось весной, когда я только пришел в партию. Начальник уехал в Москву, а мы загудели. Поскольку нравы здесь патриархальные, шмурдяк мы брали в долг ящиками, а потом мешками сдавали посуду. Повеселились от души. Мороз чуть не утонул, упав с мостика в реку. Начальник вернулся через две недели. Печальная была встреча. Потом мы полтора месяца вкалывали, не вылезая из болот, а местные продавщицы на время закрыли нам кредит.

Но вернемся в Москву. Как-никак, а уже почти одиннадцать, пора столице просыпаться. Нужно решать, кто пойдет. Решаем так – сначала мы с Лехой, а потом Мороз с Игорем. Разумно. Итак, цели ясны, задачи определены, за работу, товарищи!

– "Только, мужики, пока мы ходим, на хвост никого не цеплять, обрубайте хвосты сразу". –

Магазин рядышком, на улице Горького. Вопрос, что там есть. Вдумчиво исследуем полки: есть "Агдам", есть "Кавказ", есть Вера Михална – в смысле, вермут. Но до вермута мы дойдем еще не сегодня. Берем Агдам, пока две бомбы.

К вопросу о хвостах, – вернувшись в "Яму", рядом с Морозом и Игорем видим Ружанку. Ну, ладно, это боевая подруга. Тем более, когда у нее есть, последнее отдаст. Чудны дела Твои, Господи! Бухает девка каждый день, а вид прямо-таки цветущий. Ружанке 26 лет, татарка, муж сидит и сидеть ему еще очень долго. Непонятно, работает она или нет. Одевается хорошо, с кем попало не трахается. Вокзальных бикс сразу видно, вон они, голубки,  в углу стоят, этих за бутылку хоть всех троих бери, только спасибо, не надо.

Так, понеслась, стакан есть, оглянулись по сторонам, все тихо – поехали!

Вот теперь завертелось. Пошли истории из бурной жизни, смех, анекдоты… Мороз с Аллигатором отправились за следующей дозой. Леша отошел взять соленых баранок.

Ставлю кружку на подоконник и смотрю в окно. Там серый день и моросит мелкий дождь. На мокром асфальте по углам двора пивнухи кучи липких коричневых листьев. Слякотно. На душе светло и спокойно. Ради этого состояния на дрожащих ногах я влачился в темноте по Люсиновской улице, ради этого толкался в очереди в переулке у Метростроевской.

Ну да, я алкаш. Это не хорошо и не плохо, это констатация факта. И осознание такой простой реалии избавляет меня от ненужных терзаний и планов. Такая моя планида, мое место в общей картине мироздания. Есть ученые, есть, скажем, знатные ткачихи или полярники. А я алкаш. Это высокое звание позволяет мне без внутреннего содрогания пить одеколон из горлышка и стрелять у прохожих двадцать копеек на пиво. И совесть меня не мучает, отстранен я от всего, что происходит за окном пивнухи. Не соучастник я, граждане, во всех ваших делах и свершениях.

Кстати об отстраненности, интересно, какое сегодня число? Месяц помню, ноябрь, год тоже – восемьдесят второй. А вот число... Н-да, бывает, конечно, и хуже, в прошлом году, например, проснувшись, я пытался сообразить, какое время года. Интересное это было ощущение: смотрю в окно, вижу болтающуюся на ветру ветку с листьями и мучительно пытаюсь сгрести воедино все осколки этой мозаики и сообразить, правильно ли то, что на ветке зеленые листья или она должна быть покрыта снегом.

- "Мужики, какое сегодня число?" -

Оказывается, четвертое. Четвертое ноября восемьдесят второго года. И очень даже славненько, не возражаю.

Вот и Мороз с Игорем.  С удовольствием, не спеша, тяну из граненого стакана овеянный славой и воспетый в фольклорных сказаниях знаменитый советский портвейн. "Портвешок", "красненькое", "шмурдяк", “бормотуха” – да разве перечислишь все его народные названия. На Кубани, например, это пойло ласково зовут "мулякой" (вообще на кубанском диалекте "муляка" –  это липкая речная грязь).

Это еще не самое убойное изделие нашей виноводочной промышленности. Есть Вера Михална, есть такие грозные аперитивы, как плодово-ягодное, например, «Волжское», "Осенний сад" (или, как зовут эту жуткую смесь в народе, "Ослиный зад"). Далее начинается сфера, куда дилетантам уже доступа нет – все виды одеколона, резоль, "Свежесть", денатурат, клей БФ, политура, тормозная жидкость... есть, где сердцу развернуться. Впрочем, после Венички Ерофеева рассуждать на эту тему как-то даже неловко. Не потому, конечно, что она исчерпана, нет. Просто с классиком состязаться неприлично.

Кстати, о классиках. «Москва-Петушки» попала мне в руки позапрошлой зимой, на один день, в виде машинописных листков. Стояли страшные морозы и единственным теплым местом в квартире на Кутузовском была кухня, потому что в комнате крепенько задувало через треснувшее стекло. У меня в то время обитали Таракан и залетный веселый авантюрист из Киева, Витала. Таракан обычно пропадал у меня от недели до месяца, потом же на какое-то время возвращался домой, чтобы очухаться и отъесться на родительских харчах. А Витала просто искал на жопу приключений в Москве. Спали мы на кухне, расстилали спьяну на полу два матраса, зажигали все конфорки на плите и отходили ко сну.

Так вот, проснулся я часа в три ночи в состоянии смертного похмелья. Чтобы как-то отвлечься, включил свет и начал читать Ерофеева. Через какое-то время от моего хохота проснулись Таракан с Виталой. Стал читать вслух. Для тех, кто еще не знаком с бессмертной поэмой – эту книгу нужно читать именно так, с жуткой похмелюги многодневного запоя. Тогда все Веничкины откровения ложатся на благодатную почву. А вообще, «Москва-Петушки» написана алкашом, и по-настоящему понять ее могут только алкаши. Поясню свою мысль – по рассказам прыгавших с парашютом можно в какой-то мере представить себе это ощущение, но только до определенной степени и весьма приблизительно. А чтобы узнать сполна, нужно прыгнуть самому.

Вернемся, однако, в «Яму». Ну, вот, Леху уже на песни потянуло. У него есть две любимые. Одна лирическая: "Когда я в Дахау служил печником". Второй научил его я. "Пойдем на юг и на север". Исполняется она на мотив израильского марша и повествует о захватнических устремлениях израильской военщины. Там есть слова: "Пока премьером Голда Мейер, ну а министром бог войны Моше Даян". Леша поет с большим чувством. Ну как здесь не воскликнуть: "Все под знамена генерала Шарона"!

А вот и Васек появился. Вся команда в сборе. Вышли во двор перекурить и развеяться. Теперь уже не холодно, а портвейн во дворе пьется особенно чудненько. Куда делись утренняя запуганность и пришибленность духа!

В "Яме" жизнь кипит. В углу играют в шахматы на деньги – тоже постоянная команда, за вином у них бегает один и тот же гонец. Он на вечном подсосе и трудится за копытные, иными словами, с каждого рейса ему накатывают стаканище.

В большинстве своем народ здесь знает друг друга. За столиками идут тихие приватные переговоры, в которые постороннему лучше не встревать, а еще лучше, не прислушиваться.

Вот так, за братским общением и в простодушном веселье потихонечку и темнеть начинает, наверное, часа три уже. Васек смылся по своим таинственным делам. Мы договорились, что ночую я сегодня у него. Леха вырубился и его аккуратно положили в нишу у наших ног. Там раньше была батарея парового отопления, потом батарею убрали и получилась дивная лежанка. Очень удобно. Это Лехино любимое место. Со стороны не видно, так как мы закрываем павшего товарища своими телами. Спи спокойно, дорогой.

Мороза тоже штормит не на шутку. Он начал глухой ночью, и по серьезному. С сильным креном Саша удаляется домой, благо живет он рядышком. Я тоже плыву, но пока в норме.

Ружанка разошлась вовсю. У нее есть отвратительная привычка задирать незнакомых ребят, а потом подставлять их под мордобой, поскольку у нее вся пивнуха знакомая. А пивнуха эта весьма крутая, здесь лучше вести себя аккуратно. Мы с Игорем решаем сделать еще один заход в магазин и затариться основательно, чтобы больше уже не бегать. Хочу прихватить с собой три-четыре бомбы и ехать к Ваську. Ну, вот, можно и в путь. Где Ружанка?

"Давай с нами, – предлагаем ей,–  душно здесь." –

Закупаем портвейн, отходим к беседке в глубине двора. Только разлили, распили... ура! Вот они – менты, два сержанта.

- "Пьете?" -

- "Пьем". –

Начинаем заговаривать им зубы мирными байками и анекдотами. История знает массу случаев, когда удавалось удачно навешать ментам лапши на уши и расстаться без ущерба для себя. Нужно только правильно выстроить линию поведения. Как-то мы с Тараканом мирно кушали портвейн днем на ящиках во дворе магазина в районе Новослободской. И точно так же к нам прицепились два сержанта. Приветливо глядя на синие мундиры, лычки и кокарды, Володя бархатным вальяжным голосом сообщил, что мы скульпторы и празднуем успех своих произведений на последней выставке Союза скульпторов СССР. Потом, посуровев лицом, повысил голос: "А вот вас, товарищ сержант, я ваять не буду. Не буду и все, и не просите"! Переглянувшись между собой, менты как-то неуверенно посоветовали нам больше не пить во дворе и тихо удалились. Черт-те его знает, может быть мы и правда скульпторы? Люди творческие все ёбнутые и вполне могут после выставки пить портвейн из горла во дворе. А кому хочется с сумасшедшими возиться? Кто его знает, что они могут выкинуть и какие неприятности доставить!

Таракана бы сейчас сюда! Лишь бы Ружанка не выступила, на нее милицейская форма, как на быка красная тряпка действует. Одно слово, татарка, наследница Батыя.

Встряла, зараза, понеслось... Ну, вот. "Пройдемте в отделение". Загружены мы, как бомбардировщики – у меня три бутылки по ноль семь, у Игоря две.

Собрались с силами и пока шли, от души обматерив Ружанку, наказали ей вести себя тихо и пристойно.

- "Ваши документы!"—

- "Пожалуйста" -

- "Где работаете?" -

Бога ради! Проверять? Да проверяйте на здоровье.

Посидели минут 20 на лавочке в отделении, пока они прозванивали в ЦАБ, то есть Центральное адресное бюро. Таким образом вылавливают тех, кто находится в розыске и прочих желанных для милиции элементов.

Штраф по 3 рубля. Давайте, родные, квитанцию. Пишите на работу, может вы этих трояков и дождетесь когда-нибудь. Игорек вышел первым. Минут через пять, расписавшись в каких-то протоколах, выхожу и я. Да куда же он, волк драный, делся? Исчез. Опять козни зеленого змия. Ладно, три бутылки у меня. Подожду Ружанку. Вот и она.

Все путем? Пошли.

А куда пошли? Есть местечко. Не так далеко отсюда есть пятиэтажный дом. Его так и зовут - "хитрый дом". Он вроде бы то ли под снос, то ли под капремонт предназначался. Жильцов выселили, а про дом забыли. Отопление действует. Часть квартир занята всякими странными личностями. Одно время Игорь с Жанной там жили, пока не перебрались к его родителям. Вот туда и направим стопы.

Вот же черт, татарка неугомонная, опять увидела ментов и завелась. А что это за будка, собственно говоря?

Господи, да это же чешское посольство! Сейчас эта дура на свою и на мою жопу накличет приключений. Чего она прицепилась к ментам в будке? Они уж как собаки оттуда от нее отгавкиваются. Не дай Бог, позвонят. Оттаскиваю Ружанку за шкирку и открытым текстом поясняю, кто она такая и куда лезет. Пьяная-пьяная, а сообразила, затихла. Сворачиваем за ближайший угол, потом опять выходим на свой маршрут.

Так, вот нужный переулок, здесь Госметеоцентр, что ли – часы еще большие над тротуаром висят. А вот и хитрый домик. Добрались. Тихо поднимаемся по темной и вонючей лестнице на третий этаж. По-моему, здесь и было логово Игоря с Жанкой. Тихо открываю дверь, прислушиваюсь. Все спокойно, только с лестничной площадки через окна с выбитыми стеклами задувает холодный ветер. Всматриваюсь в темноту. Ну да, все верно, вот топчан с одеялом и стол в углу стоит. Даже стакан есть. Не забыть входную дверь заклинить черенком от детской лопатки. День прошел нормально, а окончание будет еще лучше. Сподобил бы только змий на утро пузырь оставить на опохмелку.

 

А через четыре дня, когда мы с Васьком ехали в троллейбусе в пивнуху, случайно услышали, что умер Брежнев. Это ж надо же, какие дела творятся на белом свете!

декабрь 1999 г

 

Аэродром

Зимой восемьдесят третьего года я переехал из Москвы в Краснодар. Впервые в жизни я стал обладателем отдельной квартиры. Вы только представьте себе – комната семнадцать квадратных метров, кухня, ванная, балкон… ошалеть можно. Одно слово - хоромы.

И все мое!

Никаких соседей. Хочешь в трусах ходить целый день, ходи в трусах; как хошь, так и ходи – вот она, свобода-то! И холодильник на кухне стоит, «Саратов». Мы с Мишей Чевским его купили с рук спъяну во время отгулов, чтобы было, куда пиво ставить. По-моему, за пятнадцать рублей купили, а может за двадцать. С шиком на пролетке провезли этот обшарпаный агрегат по городу, восседая рядом с ним, как буденовцы в тачанке.

И, представьте себе, работает, как зверь – было бы что холодить!

А вообще обстановка осталась спартанской, то есть, все те же дрова, доставленные из Москвы. Моя заслуженная тахта, шкаф с оторванной дверцей, ободранный стол, купленный зимой 1973 года и почему-то до сих пор не пропитый приемник ВЭФ (этот непорядок я исправлю через год)…

Квартира находится на Славянской. Так называется один из самых отдаленных районов Краснодара. Из центра туда удобнее всего добираться на трамвае, который около сорока минут неторопливо ползет по длинным кварталам старой краснодарской окраины. Проплывают защищенные крепкими заборами кирпичные ухоженные частные дома. А вдоль тротуара деревья: тополя, алыча, слива, шелковица.

В самом конце пути неожиданно возникает небольшой микрорайон. Прямо у трамвайной остановки базарчик. Здесь торгуют вяленой рыбой, семечками, овощами, зеленью, аджикой…

За пятиэтажными хрущевками гаражи. Дальше раскинулось гигантское городское кладбище. Сразу за ним военный аэродром Краснодарского летного училища.

Аэродром отделяет от кладбища невысокая насыпь, поросшая травой и кустами. За ней колючая проволока – просто для проформы, потому что через нее проходят многочисленные тропки, протоптанные солдатами и работающими на аэродроме гражданскими. Сразу за проволокой рулежная полоса. Чуть подальше – вышка и взлетная полоса.

Я подолгу, часами сижу здесь и смотрю, как летают самолеты. Когда есть, что выпить, прихожу с выпивкой. Часто провожу там похмельные дни, когда дома сидеть невмоготу, а идти некуда да и незачем.

С аэродрома летают истребители. Их стоянку смутно видно с моего места на насыпи. Сначала слышен рев двигателей, переходящий через какое-то время в свист. Потом на полосе один за другим появляются силуэты самолетов.

Мягкий свист нарастает. Уже видно, что первый – МИГ-21, а за ним катят две "сушки", СУ-20. МИГ старенький, обшарпаный, серебристого цвета.

Чуть правее от меня, рядом с рулежкой стоит небольшая будка, из которой возникает солдат в шапке и черной куртке.

МИГ тормозит и, клюнув носом, останавливается. Солдат нагибается, что-то проверяет под крылом, потом переходит на другую сторону, присев, тянется рукой к стойке шасси другого крыла. Отходит в сторону, буднично, лениво и как бы нехотя отмахивает летчику рукой.

МИГ медленно прокатывается мимо меня и поворачивает к взлетной.

На его месте уже "сушка" в нарядном камуфляже. Тигровая окраска из желтых, коричневых и зеленых вертикальных полос, большие темно-синие номера на носу, окантованная белым красная звезда на киле, все это придает самолету праздничный вид. Следующая "сушка" тоже в камуфляжной окраске, но более скромной – в темно-зеленых и коричневых пятнах. На пилонах под крылом у обоих учебные бомбы.

Это "спарки", то есть, двухместный учебно-тренировочный вариант боевого самолета. Хорошо вижу в передней кабине летчика в белом шлеме и кислородной маске. Во второй кабине инструктор. Возится, пристегивает маску.

Инструктор во второй "сушке" поворачивает голову и смотрит в мою сторону. Лицо закрыто кислородной маской, видны только глаза. Машу ему рукой. В ответ он поднимает руку в черной перчатке.

Все три самолета выстроились друг за другом перед взлетной полосой. На меня несет керосиновую гарь от работающих турбин. Раз не выруливают, значит кто-то идет на посадку. Поднимаю голову и смотрю влево, в небо.

Ага, вот он -- точка с дымным следом за ней.

Ближе, ближе. Уже видны огни посадочных фар, как два глаза под фюзеляжем.

Это МИГ-25. Серого цвета красавец, снижаясь, проносится мимо вышки над краем полосы. Взметнулось облачко бетонной пыли.

Здоровенный истребитель несется по полосе, медленно опуская задранный вверх острый нос. Сзади вспыхивают два больших красно-белых тормозных парашюта. Бежит все медленнее и медленнее.

Парашюты отделяются и, рванувшись вверх, падают на землю.

На дальнем конце аэродрома  еле видимый отсюда «двадцать пятый» сворачивает на рулежку.

"Двадцать первый" уже вырулил на взлетную. Трогается с места и тут же врубает форсаж.

С мощным, не соответствующим размерам и ободранному виду самолета грохотом, наклонив к земле нос, бежит все быстрее и быстрее. Отрывается от полосы переднее колесо. Пош-ш-шел "мигарь"!

За ним выруливают "сушки". Первый истребитель выкатывается далеко вперед. Второй сбоку от него и чуть сзади. Одновременно включают форсаж и с шелестящим упругим грохотом взлетают.

Отвлекаюсь от полосы и делаю два быстрых глотка из бутылки. Вытаскиваю из красной пачки  «Приму», разминаю в пальцах, закуриваю.

На рулежке уже стоит МИГ-25. Я и не видел, когда он подкатил. Пока все тот же замурзанный солдат пролезает под его брюхом, проверяя что-то в шасси, я разглядываю огромные воздухозаборники, высоко поставленные скошенные вниз крылья и два огромных, растопыренных в стороны киля. До чего же хорош!

Выкатывается на взлетную полосу и на несколько секунд застывает неподвижно. Форсаж.

Клюнув носом, истребитель с тяжелым грохотом трогается с места.

Это не тот рев, который бьет по ушам. Это даже не шум, а, скорее, вибрация, которую я ощущаю всем телом, пока МИГ, сначала медленно, а потом все стремительнее и стремительнее разгоняется по полосе.

Волоча за собой дымные следы сгоревшего керосина, резко идет вверх. Выключил форсаж и ушел в облака.

Над аэродромом повисает тишина. Слышно только жужжание локатора, стоящего неподалеку за капониром.

Раза два в неделю на аэродроме ночные полеты. У меня дома слышно, как на стоянках запускают и гоняют двигатели.

Если я хорошо поддатый, то иду через кладбище смотреть. Трезвого меня на такие подвиги не тянет. Дело не в привидениях – есть особи куда опаснее. На гигантской территории кладбища идет своя, не очень-то заметная и не безопасная для одинокого путешественника жизнь. Там бродят стаи одичавших собак. Там можно нарваться на одичавших бичей. Для странника встреча с ними в отдаленном уголке кладбища даже днем чревата неприятностями. Однажды меня чуть не зарезали там, как раз в районе аэродрома.

Есть и другие, более прозаические опасности. На кладбище ведут две дороги. Самая близкая от моего дома проходит мимо трамвайного кольца. Там, за темным зданием депо часто прячется милицейская машина.

Менты подкарауливают поздних подгулявших пассажиров – так сказать, легкий способ выполнить план по отлову. Естественно, что фигура человека, направляющегося на кладбище в одиннадцать часов вечера вызывает у них профессиональное любопытство. А мне и свернуть некуда чуть ли не целых пол-километра.

Однажды меня догнали на патрульной машине, остановили и обыскали. Кроме начатой бутылки "Кавказа" и сигарет ничего в карманах не обнаружили. Я честно пояснил, куда и зачем направляюсь. Само-собой, менты приняли меня за долбанутого. Спросили, где живу.

"Да вон он, мой дом. Отсюда видно".

Смотрят друг на друга, пожимают плечами. На грабителя могил вроде не похож. Но, с другой стороны, какой идиот полезет на кладбище ночью?

Тут же такое дело. Если я просто алкаш, значит их клиент, и нужно кидать меня в луноход, сдавать, ставить галочку, рапортовать – иными словами, тогда я желанное пополнение и статистика. А вот если я сумасшедший, то им же столько возни будет…. Решают не рисковать….

-- "Уе ….й отсюда, пока цел, алкаш долбаный".

Никуда не денешься, приходится последовать дружескому совету.

            Обычно, все же, я без приключений преодолеваю последние очаги цивилизации и добираюсь до первой аллеи, где можно свернуть в лабиринт кладбищенских дорожек. Маршрут знаю наизусть.

Я вообще часто брожу по кладбищу часами. Если нужно спокойно выпить или хочется просто так побродить, то лучше места нет.

У меня есть свои заветные уголки и излюбленные тропки. Знаю наизусть все памятники, все фотографии, фамилии и эпитафии на своем маршруте.

Ступаю мягко и бесшумно. Я знаю, что здесь и ночью есть живые существа, встреча с которыми мне совсем ни к чему.

Все ближе и ближе до насыпи. Для меня она как граница Зоны для сталкера. Там уже безопасно, там люди меня не достанут.

Останавливаюсь перед последней дорожкой, всматриваюсь в темноту аллей. Быстро прохожу мимо последних жестяных пирамидок и поднимаюсь на насыпь. Чуть спускаюсь на обратном склоне, чтобы меня не было видно со стороны кладбища.

Сажусь рядом с кустом на свое излюбленное место. Поднял меховой воротник куртки. Достаю бутылку и делаю длинный глоток. Бутылку ставлю рядом, чуть вдавив донышко в землю, чтобы не опрокинулась. Закуриваю, пряча огонек сигареты в кулаке. Я на месте, можно расслабиться.

            Слева включается посадочный прожектор.

Из темноты в его свет с мягким свистом выныривает истребитель. Низко проносится над обозначающими начало полосы огнями.

Касается земли, подпрыгивает, касается вновь. Сел. Прожектор тут же погас.

Жду, прислушиваясь к отдаленным звукам двигателей.

Думаю. Напеваю про себя, потягивая из горлышка вино.

Мне здесь уютно.

Вон от стоянки навстречу мне катятся огни. По их расположению определяю – "сушка". С приглушенным свистом темный силуэт прокатывает мимо меня и поворачивает на взлетную. С минуту стоит, как бы в раздумье.

Неожиданно (это почему-то всегда неожиданно) со страшным грохотом включает форсаж. За «сушкой» возникает многометровый горизонтальный сноп белого пламени.

В тяжком грохоте струя огня гонит самолет вперед. Огонь уходит в небо и где-то там резко обрывается вместе с грохотом, когда летчик выключает форсаж.

Сижу, пока не замерзаю.

Бутылка допита. Пора возвращаться.

Опять я в паутине аллей и тропинок. Справа и слева темные памятники, кресты, жестяные звезды, ветки деревьев, какие-то неясные тени. Очень неприятное ощущение. Время от времени невольно оглядываюсь.

Несмотря на близкий рев турбин кажется, что я в совсем другом мире. Заставляю себя идти не торопясь и бесшумно. Иногда останавливаюсь и прислушиваюсь.

Вот и аллея, которая ведет к выходу – дальнему, не тому, через который я вошел на кладбище.

Где-то здесь с правой стороны могила Наташки Остапенко. Она так и осталась двадцатипятилетней. Вот уже тринадцать лет и на веки-вечные.

 

Наташка

Кроме нас в коммуналке на улице Пушкина жила еще одна постоянная семья – тюремный врач, майор милиции и горькая пьяница Раиса Марковна Остапенко и ее дочь, Наташка.

В войну Марковна была врачом в партизанском отряде. Наташка родилась в 45-м году. Без отца.

            Жили мы в коммуналке дружно. Раиса Марковна часто и подолгу уезжала в командировки. Наташка росла сама по себе. Закончила медучилище. По ходу учебы потихоньку пристрастилась к выпивке и наркотикам. Само собой, что через какое-то время красивая Наташка пошла по рукам.

            Наша мама с большим неодобрением относилась к такому соседству, хотя внешне этого не показывала.

Для меня же Наташка всегда была товарищем. Лет с шестнадцати я уже с удовольствием забегал в их комнату выпить винца в веселой кампании Наташкиных друзей и подруг. Иногда на лестничной площадке возникали шумные разборки между кавалерами. Но, как бы по неписаному уговору, нас, соседей, эти разборки не затрагивали и, как ни странно, не влияли на добрые соседские отношения.

Мне было шестнадцать лет, когда Наташка повесилась. Ее снял мой отец, выбив дверь. Наташку откачали и как неудавшуюся самоубийцу отправили в психбольницу на обследование. Вернувшись она очень смешно рассказывала, как однажды туда привели с учебным визитом группу студентов из ее медучилища и как она пряталась от них чуть ли не в шкафу.

Меня Наташка воспринимала, как младшего товарища. а, может быть, отчасти и как младшего брата, не знаю.

Шло время. Я уже учился в институте. Наташка опускалась все ниже и ниже. Ее выгоняли с одной работы за другой.

Все реже и реже ее можно застать в нормальном состоянии.

Я знаю, что в грелке, висевшей на стенке ванной комнаты, Наташка держит шприц, которым колется.

Иногда она просит меня сходить в аптеку за нимбуталом. Рецепт выписывает сама же. Я просто объясняю в аптеке, что это снотворное для бабушки. В те простодушные времена ко всем этим делам относятся проще. К тому же моя детская мордашка не вызывает подозрений.  

Однажды ночью я просыпаюсь от шороха в комнате. В лунном свете стоит Наташка – в ночной рубашке, с открытыми глазами, вытянув вперед руки

"Наташка! Ты чего тут делаешь!"

Она медленно обходит вокруг стола и выходит, закрыв за собой дверь.

На другой день, вернувшись из института, вижу ее на кухне.

"Ты чего ночью к нам в комнату заходила?"

"Как это, к вам в комнату?" – хрипло переспрашивает Наташка. С красными глазами, распатланная, закинув ногу за ногу, она сидит на табуретке.

В дрожащей руке "Прима", из которой просыпается табак.  

"Да вот так", - рассказываю про ночной визит.

"Да ладно тебе выдумывать. Лучше сходи в магазин. Видишь, колотит меня".

Осенью шестьдесят девятого меня призвали в армию. Через два месяца мать написала, что Наташка умерла. То ли случайно смертельную дозу себе загнала, то ли специально.

Марковну это сломало. Она запила беспробудно, бросила милицейскую службу и пропала бы окончательно, если бы ее не взяла к себе жить Ветка, одна из развеселых Наташкиных подруг. Так и ходила за ней много лет, пока в 80-х Марковна не умерла.

Я часто думаю, не Наташка ли стала как бы исходной причиной того, что я спился? В ее команде я приобщился к зелью.

Хотя, вряд ли.

Просто так уж должно было случиться. А почему и отчего, кто его знает?

Остался же я совершенно равнодушным к наркотикам, хотя через ту же Наташку попробовал и это дело.

Прошли уже десятки лет, точнее тридцать лет прошло с тех пор. Многие люди побывали в моей жизни и ушли. И шестидесятые уже почти как прошлый век.

А вот Наташка не забывается – бесшабашная, готовая отдать последнюю копейку и поделиться последним куском, белокурая несчастная Наташка.

Февраль 2001

Миннесота

 

 

Кавказ

Естественно, что, переехав в Краснодар, через какое-то время я опять осел в геологоразведке.

В эту партию мы с моим приятелем, Мишей Чевским, попали случайно. Два месяца мы проработали в районе Курганинска на желонковом бурении. Знаете, что такое желонковое бурение? Я думаю, эта технология досталась нам непосредственно от древних египтян, в неприкосновенности. После горячего цеха кирпичного завода желонковое бурение – самая тяжелая физическая работа, которой мне довелось заниматься в своей жизни. Попробую его описать.

В землю вгоняется стальная обсадная труба диаметром, где-то, сантиметров тридцать пять . Нижний край ее сделан зубцами, а сверху она схвачена чем-то вроде деревянной колодки с двумя длинными ручками по бокам. В обсадную трубу опускается желонка – тяжелый металлический стакан с метр длиной. С одной стороны на него навинчивается штанга с поперечными рукоятками. Нижняя сторона желонки открывается внутрь, вроде клапана.

Как это делается? По два человека становятся с каждой стороны обсадной трубы и медленно вращают ее по кругу, раскачивая, толкая рукоятки взад и вперед. Два человека стоят сверху на колодке и долбят желонкой в грунт. Один удар в секунду – рывком вверх, с силой вниз; рывком вверх, с силой вниз. Обсадная труба зубьями вгрызается в грунт и, вращаясь, уходит вниз все глубже и глубже. Желонка выбирает все, что внутри трубы. Когда она наполняется, штанги с желонкой лебедкой поднимают наверх. Гравий высыпают и все повторяется сначала. Навинчиваются новые секции трубы, навинчиваются новые штанги на желонку.

Сменятся пары на желонке. Жарко! Долбим и долбим. На желонке я стою с Мишей. Могучий парень с мощной мускулатурой. Толстые очки придают ему несколько ученый вид, который портят торчащие во все стороны нечесаные патлы.

От всех остальных Мишу отличают два обстоятельства. Во-первых, у него семеро детей, что несколько необычно для нашего времени. Во-вторых, он страшно заводной на пьянку. Достаточно одного стопаря, чтобы он пошел в разнос и пропил все до трусов.

Стараюсь не отставать от Миши. Вдох… с силой штангу на себя. Выдох… с силой бросил. На себя…, бросил. Вдох…., выдох…. Палит солнце. Пот заливает глаза. Нас с Мишей медленно крутят на обсадной трубе.

Так идет дело, когда все гладко. Но иногда бывает, что мы попадаем на тяжелый грунт, а добуриться нужно до двадцати пяти метров.

Наш начальник, Василий Иванович, золотой мужик и знает все тонкости и ухищрения учета метража. Но случается, что добуриться до определенной глубины нужно, хоть костьми ляг, хоть сдохни.

Обсадная труба не идет. На рукоятки одеваются насадки. С каждой стороны становятся по четыре человека. Крутят все: и мы, и Василий Иванович, и  геолог. Крутит даже наш ленивый водитель, адыгеец Адам. Обычно во время работы он спит под машиной, поскольку ночами бегает по бабам.

На желонке сменяются каждые 15 – 20 минут. Сейчас долбят ветераны труда и пьянки, старый армянин Харсроп и его друг и неизменный собутыльник Петрович.

Каждый вечер, уединившись вдвоем, они нажираются до отключки.

Петрович весь расписан живописными татуировками, по которым можно прочесть его нелегкую, хотя и несколько однообразную биографию. На левой руке не хватает трех пальцев.

            На минуту они останавливаются, чтобы передохнуть. Вижу, как у Харсропа бьется сердце –слева на груди рубашка ритмично вздрагивает.

Однажды, когда мы вернулись в Краснодар на отгулы, Василий Иванович сообщил, что нужно послать двух добровольцев в эльбрусскую партию, на перевал Санчаро. Естественно, мы с Мишей тут же вызываемся. В гробу бы я видал эту желонку.

Эльбрусская партия работает на золоте. Не удивляйтесь, золота на Кавказе хватает. Мало, кто знает, что в речках района Сочи до самой войны мыли золото во вполне приличных количествах. Вообще, там всего хватает – и самоцветы есть и многое другое.

Забрасывают в эльбрусскую партию вертолетом и снимают так же. Ну, что ж, это интересно, да и от пьянки передохнуть удастся.

Только на Санчаро мы не попали. Сунули нас в другую партию. Тоже в горах, только пониже и с другой стороны, ближе к морю.

Называется эта партия Лаурской – по имени речки, где стоит базовый лагерь. Вода в реке ледяная и в жаркий день очень даже приятно искупаться. Хватаешься за один из торчащих валунов, а вода тебя приподнимает и держит.

В Лауре много форели и ее хорошо видно в сверкающих струях.

Сама партия стоит намного выше, ближе к вершине горы.

Цивилизация заканчивается в Красной Поляне. Оттуда километров пять дорога идет над самой пропастью. Из кузова машины обочины не видно вообще. Смотришь прямо в пропасть. Жутковато. Ездить здесь разрешается только местным жителям, нам и егерям (все это территория заповедника).

За ущельем селение под названием Эстонка. Его основали ссыльные эстонцы в прошлом веке. Самое удивительное, что я там и правда еще остались эстонцы. Я сам видел старуху, которая войдя с магазин, поздоровалась с продавщицей по-эстонски: "Тере".

За Эстонкой дорога круто идет в году. Повороты такие, что кое-где ГАЗ-66 приходится сдавать назад, чтобы вписаться.

Наша партия ищет медную руду. Основа партии – буровая установка ЗИФ-1500. Как ее волокли по этой дороге, ума не приложу. На буровой работают в две смены по двенадцать часов. Мишу туда и определяют в помбуры. Кроме буровиков есть еще канавщики, пять человек, которые долбят в горной породе канавы и шурфы.

Мне повезло, я работаю по геохимии. Моего геолога зовут Саша. Это полноватый неумный мужик лет тридцати.

Из лагеря на маршрут выходим часов в восемь. С километр бредем вдоль по склону горы. Напротив нас, за ущельем следующая гряда гор. По-моему, это уже в Абхазии.

Саша рассматривает карту и определяет, где нас будут черти носить сегодня. Задача крайне простая и заключается в том, чтобы пройти параллельно друг другу по прямой линии вниз до самого дна ущелья. Через каждые 50 метров я останавливаюсь и лопаточкой насыпаю землю в маленький полотняный мешочек, который затем кладу в рюкзак. Потом эти образцы отправят в Краснодар на анализ.

Заковырка только одна – прямая эта линия только на карте.  Кое-где наш маршрут идет полянами, где не очень круто. Часто, однако, приходится лезть через "помойку" – заросли плотного колючего кустарника, покрывающего крутой склон горы. На мне трикони, тяжеленные горные ботинки с металлическими шипами. На склоне они держат хорошо, но вообще ходить в них мучение.

Издалека доносится азартная оголтелая матерщина. Там работают наши соседи, мужики из московской геофизической партии. Они разматывают по склону кабель, втыкая в грунт датчики. А потом, ближе к вечеру, будут сматывать его на тяжеленные катушки – снизу вверх. Заматеришься тут.

Мы с Мишей с ними уже подружились. В основном это московские и питерские молодые ребята – такие же бичи, как и мы. Такой контингент нам больше нравится. Мише довелось поработать в геологоразведке на Нижней Тунгуске, где он и пропитался духом анархии и вольницы, что роднит его с нами. И вообще наличие семи детей его не остепенило. От своей властной и суровой супруги Миша часто скрывается в моей квартире в Краснодаре, где за отгулы мы пропиваем до копейки все, что получили.

Наша партия краснодарская. Работают в ней солидные кубанские куркули, которые две недели пашут в горах, а две недели – на своих огородах.

В свободное время мы с Мишей ходим к москвичам в гости. Вместе с приятелями отправляемся в "балаганы" – фанерные временные халупы, в которых все лето живут пастухи-армяне. Они пасут в горах диковинных коров. Диковинных, потому что коровы эти какие-то поджарые и скачут по склонам, как козы. У армян можно купить чачу и домашнего вина (если повезет).

Мы с Сашей постепенно спускаемся все ниже и ниже. С утра было солнечно, сейчас уже небо затянуло. И так каждый день – к обеду со стороны моря надвигается туман (то есть, туман для нас, а вообще это тучи), а к вечеру обычно начинается дождь.

Рюкзак тяжелеет. Жарко, но рукава рубашки не закатываю. Довольно часто на склоне нам попадаются заросли высокой желтой травы. Говорят, что трава эта ядовитая, вроде огонь-травы.

Как ни странно, но в Центральной России никто никогда не слышал об огонь-траве.

Это страшное растение встречается только в горах. На вид это просто кустики с темно-зелеными блестящими, как бы лакированными листьями. Внешне огонь-трава выглядит в точности, как кустики лимона. Опасной она становится осенью, когда листья желтеют и высыхают. Ожоги от огонь-травы ужасны и заживают очень медленно - месяцами.

В заросли нашей травы я захожу очень осторожно, засунув руки подмышки, чтобы не коснуться. Через несколько дней мне удалось развенчать миф о ядовитости именно этой травы. На крутом склоне шипом триконя я зацепил собственную штанину и, полетев кубарем, влетел, точнее, вкатился, прямо в заросли этой травки. И хоть бы хны, никаких последствий. Может она и ядовитая, но в другое время года.

Вот мы и внизу. Называется эта долина Энгельмановой поляной.

Роскошные деревья, масса родников. У первого из них останавливаемся. В воздухе запах сероводорода. Из родника бьет холодная минералка, которую мы жадно пьем, потом, передохнув, пьем опять. Сидим на травке, курим, отдыхаем. Теперь нам предстоит лезть вверх. На два с половиной километра пути километр по вертикали. Одно утешение, что пойдем по дороге. Саша – увалень и часто делает привалы. Есть у нас другой геолог, Эдуард Сергеевич, сухонький немолодой уже мужичок. Вот с тем замучаешься. Он может сутками ходить по горам, не останавливаясь.

            Вздохнув, напяливаем тяжелые рюкзаки и медленно идем через поляну к горной дороге. Сейчас начнется тягомотина.

Ближе к вечеру доползаем до дороги, ведущей к нашему лагерю. Проходим через лагерь москвичей. Вижу маленького лаосца Лешу. Леша здесь на практике и имя у него какое-то больно заковыристое, что-то вроде Лабухангбасанг. На Лешу он откликается охотно. Практика идет успешно – уже и матерится вовсю, и чачу пьет вместе с нами.

Идем дальше. Ниже нас горный лес, выше деревьев уже нет, там луга. А еще выше, у вершины, нет и лугов. Ближе к нашему лагерю проходим ручей. За тропой он падает вниз водопадом. Там мы иногда моемся. Еще поворот тропы и виден наш лагерь – буровая, барак кухни и наши палатки.

Перед следующими отгулами начальник партии (паскудный молодой парень с окладистой русой бородой) сообщает, что я остаюсь в Краснодаре, потому что пойду учиться на курсы подрывников. Ну, что же, взрывать не строить, будем взрывать, делов-то?

Как-то получается, что в эти отгулы я не пью. Чинно отдал деньги матушке, а сам веду смиренную жизнь. Прихожу в экспедицию, чтобы узнать, куда же мне ехать и где эти курсы. Маленький сюрприз – с курсами все переиграли, нужно возвращаться в свою партию.

"Да как же я вернусь? Они же позавчера уехали!"

"Вот вам пятьдесят рублей аванса. Поездом доедете до Адлера, а там доберетесь как-нибудь".

Ура! Твою ж мать….

От огорчения зашел проведать своего тезку, Юру Самарина. Он бывший следователь, а теперь инженер по технике безопасности, ну и, естественно, пьяница.

Юра начинает меня разводить: "Слушай, Юрок, давай пивка по кружечке!"

"Да не хочу я пива. Отстань. Нужно за билетом ехать и вообще…"

Он увязывается со мной. Всю дорогу настойчиво и умело подбивая меня выпить. Настойчивость эта связана с тем, что у меня есть деньги, а у него нет.

"Ну, ладно, по кружечке и на вокзал", - сдаюсь я.

В первой пивнухе пива нету. Нету и во второй.

--"А, хрен с ним. Пошли за бутылкой. Только кончай ты меня разводить, как девочку".--

После второй бутылки Юра изъявляет готовность смотаться со мной до Адлера: "У меня там друзей полным-полно. Выпьем, погуляем: девочки, то да се…"

А, почему бы, собственно, и нет?

На Адлер билетов на сегодня нет. Ну и ладно. Доедем на электричке до Горячего Ключа, а там автостопом. В свое время я аж из Дагестана добрался до Краснодара на попутках.  Во сколько там электричка? М-да, в час ночи. Но никуда не денешься. Сумка с вещами у меня. Вторую сумку в ближайшем магазине набиваем вином. Мы уже слегка поддатые и не торопясь, чинно идем к Кубани. Там тихо-спокойно выпиваем. Поздно вечером, покачиваясь, появляемся на вокзале. Вот и электричка. Весело вваливаемся в полупустой вагон.

Утром просыпаемся на вокзале в Горячем Ключе. Смотрю наши запасы. Осталось четыре бутылки. Неужели все остальное вылакали за вчерашний день? Похоже на то. Расталкиваю мирно спящего на лавочке Юру. Похмеляемся и идем на трассу ловить попутку. Минут через пятнадцать останавливается дальнобойщик.

 -"Куда вам, ребята?"-

-"Вообще до Адлера". - Мужик смотрит на нас удивленно, что вполне естественно, ведь до Адлера триста километров.

"Я в Джубгу."

"Ну, подкинь до развилки".

"Залезайте".

Через 10 минут Юра уже спит. Мы с водителем мирно беседуем о том, о сем. Время от времени прихлебываю из бутылки.

"Так, вот, хлопцы, поворот. В эту сторону на Туапсе, а мне направо, на Джубгу".

Вылезать не хочется. Да черт с ним, поедем в Джубгу, не один ли хрен, откуда дальше выбираться! Очень уж хочется в море искупаться. Все-таки сентябрь, бархатный сезон.

Юра долго трясет головой и трет глаза, озираясь по сторонам. До пляжа рукой подать. Сверкает море. Эх, ребятушки дорогие! Эх, Черное море мое!

Искупались, заглотили еще бутылку. Одну нужно загасить на черный день. А сейчас пора немножко мозгами поработать, пора кому-нибудь на хвост упасть, сэкономив наличные средства.

На пляже стоит бочка на колесах. Там торгуют сухим вином в разлив. У меня еще остались кое-какие рублишки от аванса, так что можно для смеха размяться и сухеньким.

Около бочки местные алкаши торгуют чуть подсушенной маленькой рыбкой. Слово за слово, заводим дружбу. Когда Юра в спортивной форме, с ним вращаться легко – он анекдот, я – байку, вот мы уже и свои люди здесь. Пыльными улочками идем к кому-то в гости. Сидим в летней кухне под навесом и пьем домашнее вино вместе с новыми друзьями.

Время идет незаметно. Юра что-то опять начинает клевать носом. А мне кажется, что пора нам в путь-дорожку. Что-то внутренний голос настораживающе нашептывает мне. А шепчет он, что нужно от этой команды отгребать. Что-то неуловимое в их поведении не нравится мне – то ли интонации, то ли странные взгляды, которые время от времени я ловлю. Щедрое южное гостеприимство дело хорошее, если уметь вовремя смыться. Брать с нас, конечно, нечего, но местные коллеги-то могут думать совсем по другому, да и кто знает, что у них на уме? Юре хочется остаться, ему хорошо. Улучив минутку, шепчу, что нужно валить отсюда.

Мужикам наплели, что куда-то нужно нам на часок отойти, что-то еще такое им рассказали…..

На пыльном шоссе голосую. Юра сел на поваленный дорожный столбик и тут же уснул. Напарничек хренов! Давно стою уже с поднятой рукой, но никто не останавливается – наверное, отпугивает вид моего спящего коллеги. Наконец останавливается расхлябанный вахтовый автобус. С большим трудом удается уговорить шофера. С еще большим трудом расталкиваю Юру и впихиваю его на сиденье, где он тут же отрубается опять. Автобус довезет нас до Архипо-Осиповки, что, в общем-то существенный шаг в нужном направлении.

В жарком душном автобусе хмель сменяется какой-то тяжелой дурью. Мутно смотрю на виноградники и покрытые пылью деревья.

В Архипке Юра не желает вылезать. Чуть не доходит до рукоприкладства – в автобусе едут человек десять работяг и им совсем не хочется возиться с Юрой. Приходится вытаскивать его на дорогу рывком, как куль с мукой. Мой соратник плаксиво жалуется, что у него расстроился желудок, что он хочет спать….

Идем на пляж. Искупались, дернули винца из заветной последней бутылки. Повеселел Юра, опять глазки заблестели. Зато поплыл я. Раскачиваясь и широко шагая, перекинув через плечо сумку, опять иду на шоссе. На этот раз голосует Юра, а я болтаюсь рядом с ним.

Смутно помню, как доехали до Туапсе. Мужик довез нас до самого вокзала. Уже стемнело. Выпить больше нечего, курить тоже. Юра безуспешно попробовал выкружить на пиво, которое продают на вынос в вокзальном ресторане. Хмель выветривается. Юра опять начинает ныть. Теперь его обуяла тоска по оставленной в Краснодаре жене. Дал черт соратника, то спит, то ноет…., то теленок отвязался, то ребенок обосрался. Мишу бы сюда. Тот бич закаленный.

Ночью подходит поезд "Москва-Адлер". Находим вагон, у которого не стоит проводник. Залезаем и проходим на несколько вагонов вперед. В тамбуре делаем привал. Сажусь на свою сумку, откидываюсь к стенке и закрываю глаза. Юра притулился в уголке и тоже, вроде, дремлет. Картина "Бичи на привале".

Через час, а может через два в тамбур выходит покурить какой-то мужик. Стреляем у него закурить. А еще через пятнадцать минут появляется милиция. Вот мужичок: и закурить дал, и ментам стуканул. Все, как полагается.

"Ваши билеты" --

"Да нету у нас билетов. Нам только до Адлера. Ну, делов-то - пару часиков в тамбуре проехали" –

"Ваши документы" –

Юра достает паспорт. Мой паспорт уже два месяца у родного участкового. Нужно было хотя бы военный билет прихватить.

"Сойдете с нами" –

Поезд замедляет ход – Сочи. Последняя остановка перед Адлером.

В ментовской объясняю ситуацию равнодушно взирающему на меня капитану.

"Посудите сами, видите, у меня в сумке теплые вещи. Ну, зачем бы я их на сочинский пляж тащил?"

Капитан что-то пишет и безучастно ставит меня в известность: "Документов у вас нет. Отправим в спецприемник"

Да, ребята, это уже пиздец. В спецприемнике продержат месяц, а то и полтора. После этого с работы меня, конечно, попрут. Именно этого с нетерпением дожидается мой участковый, лейтенант Хочак.

И тут неожиданно Юрин небритый лик освещается сиянием ангела-избавителя.

Когда я уже внутренне сдался и отказался от борьбы за свободу, на арену выходит он. Юра рассказывает капитану, что сам бывший мент и за что именно его поперли, и что здесь, в Сочи работает его бывший однокурсник по высшей милицейской школе, и вот, в записной книжке его домашний телефон.

Уныло думаю: "Хуя лысого будет капитан звонить в два часа ночи. Похоже, на нары".

К моему удивлению, капитан звонит. И, представьте себе, дозванивается. Он спрашивает, знает ли его собеседник некоего Самарина и может ли его описать.

Внимательно смотрит на Юру. Кладет трубку. Теперь капитан уже говорит с Юрой, как с бывшим коллегой и своим человеком. На волне этой коллегиальной любви меня отпускают.

            Сидим в толпе ожидающих электричку на привокзальной площади у высохшего фонтана. Меня колотит крупная дрожь.

            Само по себе попадание в ментовскую дело невеликой важности. А вот спецприемник – уже совсем другая песня в свете сопутствующих осложнений. После нескольких шумных гулянок у меня на квартире попал я в поле зрения участкового. Наобещал он мне массу всяких неприятностей. Еще летом мы с Мишей все отгулы, все две недели гужевали у меня. И как-то, уезжая на работу, оставил я открытой дверь. Ну, забыл я повернуть ключ! Целую неделю открытая дверь в квартиру пугала своей таинственностью соседей по площадке. Зайти никто не решался – а вдруг там упокойничек! В конце-концов нервишки соседей сдали и они позвонили в милицию. Оглядывая мои скромные пожитки, прямо на столе лейтенант Хочак узрел мой паспорт и прихватил его с собой.

Вот с тех пор я и пытаюсь его вызволить. То Хочака нету, то он мне нагло врет, что паспорт закрыт у кого-то в сейфе, а у него нет ключа. То есть, просто демонстрирует, насколько плохо жить человеку, если он не понравился участковому. Вот теперь эта крыса в отпуске до какого-то там октября.

Конечно, если бы я приложил побольше энергии, давно бы уже вызволил заветный свой документ. Ну, помурыжит, помурыжит и все равно ведь отдаст. Но во все мои планы коварно вклинивается зеленый змий. Только соберешься опять идти выручать паспорт, а оказывается, что пить надо или, вообще, что ты уже давно пьяный и идти тебе, как раз-таки, никуда не следует.

Ну, ладно, живы будем, одолеем и это. 

В Адлере Юра расклеился окончательно. Оказалось, что многочисленных друзей его нет, а есть только одна бывшая подруга, к которой нам неудобно заваливать вдвоем. Ладно, хрен с ним, выручил меня в Сочи и на том спасибо.

От конечной остановки городского автобуса прохожу с полкилометра по дороге на Красную Поляну. Здесь и буду ловить попутку. Пока мотались с Юрой по Адлеру в поисках его исчезнувших друзей, день прошел. Вечереет. Устал, как собака, и ломает всего, и спать хочется. Если до темноты не поймаю машину, заберусь повыше по склону и залягу в кустах на ночлег. Ведь это наши горы, они помогут нам! А утром видно будет.

Останавливается грузовик. "Тебе куда?" – высовывается водитель.

"Вообще в Эстонку, но подбрось хоть до Красной Поляны". Я знаю, что до Эстонки почти никто не ездит.

"Садись, я в Эстонку еду" --

Во, повезло.

Собрав последние силы, весело болтаю с водителем. Описываю свою ситуацию. Веселье дается с трудом, во рту пересохло, голова трещит и трясет всего.

Водитель знает нашу партию. В Эстонке в порыве добрых чувств он покупает мне пачку сигарет и две бутылки пива. По братски прощаюсь с ним. Дойду до базового лагеря, переночую в пустом домике, а утром на штурм горы - пешком до самой партии. Эх, тернистый, мать честная, путь!

Иду по Эстонке. Неожиданно вижу ГАЗ-66 с московскими номерами. Это же наши соседи-геофизики! Здесь их базовая точка. Захожу во двор. Слышен шумный разговор и звяканье посуды. Передо мной возникает пьяненький лаосец Леша. А с ним мой приятель Саша Питерский.

"Юрок, здорово! Ты чего здесь, змей?"-

"Да вот, завершаю пробег по хлябям и весям. А вы что, в баню спустились?" –

"Да нет, братан. Все, отработали! Гужуем. Давай к нам."

В доме дым коромыслом. Все уже пьяные и добрые. Лаосец Леша протягивает мне полный стакан.

На следующий день вечером, шатаясь, бреду к нашему базовому лагерю. С помощью местного милиционера затянувшуюся гулянку разогнал начальник московской партии, когда его подчиненные окончательно пошли вразнос. Расползлись, кто куда. Я же с упорством муравья, спотыкаясь о камни, продираюсь в темноте через какие-то кусты, пытаясь сообразить, в какую же сторону мне надо. До невероятности хочется спать. Размахиваю сумкой, чтобы не упасть.

Ну, надо же! Наш базовый лагерь. Добрался. Завтра мне два километра пешком в гору пилить, но это будет завтра.

Вваливаюсь в пустой темный домик. Из последних сил швыряю в угол куртку. Падаю на нее и отрубаюсь.

 

Серпухов

В охранники ВОХРа я попал по той же железной закономерности, которая диктовала каждый шаг в моей жизни.

Вернемся, однако, к предыстории. В феврале восемьдесят шестого года закончилось мое алкашество – внезапно, будто выключателем щелкнули. Осенью того же года я вернулся из Краснодара в Центральную Россию и поселился в Серпухове.

Почти полгода я штурмовал иностранный отдел ВСЕХБ – Всесоюзного Совета евангельских христиан-баптистов.

Зачем мне это было нужно?

Вынырнув опять в белый свет из пучин, я отдышался, поснимал с ушей водоросли и ракушки и стал озираться, прикидывая, что же мне теперь с собой делать и куда подаваться в этой новой ситуации. Ну и, естественно, напрашивалось решение, что если уж, вопреки всякой логике мне вернули нормальную жизнь, значит нужно возвращать и профессию.

Но идти с моей пестрой биографией в советскую контору было бы просто смешно. Любого начальника отдела кадров увезли бы в больницу в приступе неудержимого хохота, приди я к нему с намерением устроиться на работу переводчиком – с моей-то трудовой книжкой.

Оставались только церковные организации, отделенные от государства и ничем не привлекательные в смысле карьеры для широких масс переводчиков. В "Журнале Московской Патриархии" мне холодно дали от ворот поворот, даже не расспрашивая.

Оставались баптисты. Где находится их молельный дом я знал еще с начала семидесятых. Тогда, в бурные годы, я иногда приходил на их служения и, забравшись на бельэтаж, тихонько сидел сзади, не вслушиваясь, в общем-то, в проповеди или ход служения. Я просто сидел и наслаждался необъяснимым состоянием покоя.

Меня привлекало красивое пение и необычность всей атмосферы протестантского богослужения, так не похожей на обстановку православного храма. Не то, чтобы я имел что-то против православия, нет. Просто, когда мне было семнадцать лет, мы с Жекой решили зайти в огромный Красный собор, просто из любопытства, посмотреть. Нам не дали даже войти. Злобные старухи набросились на нас с таким азартом, что даже страшновато стало. За что? Да я и по сей день не пойму. Вообще-то в то время было привычно, что взрослые смотрят на нас прямо-таки с ненавистью. За музыку, которую мы слушаем, за брюки, которые мы носим, за прически. За то, что мы – это мы.

Одним словом, после такого неудачного посещения храма к православным конторам я несколько охладел, а когда, все же, сталкивался с ними, они своим высокомерием подтверждали, что действительно делать мне там нечего.

            А поэтому направился я в баптистскую церковь, что в Малом Вузовском переулке. Там же находился Всесоюзный Совет евангельских христиан-баптистов.

Как ни странно, международный отдел ВСЕХБ не имел своих переводчиков, а пользовался услугами внештатников.

Как у меня вообще хватило наглости искать работу переводчика, после нескольких лет беспробудного пьянства? Дело в том, что вопреки всякой логике и совершенно иррационально все эти годы я судорожно цеплялся за английский язык, как за единственную ниточку, которая связывала меня с миром нормальных людей. Я постоянно слушал Би-Би-Си и "Голос Америки", читал английские книги. Поскольку читал я всегда – будь то пьяный или трезвый – в самом факте ничего необычного не было. Но такое упрямство позволило сохранить уровень, приемлемый для переводов.

Секретарь иностранного отдела, Клавдия Васильевна, встретила меня с дежурной вежливостью. Расспросив, кто я и что я и откуда знаю про ВСЕХБ, она сказала, что, да, услугами внештатных переводчиков они пользуются, но на данный момент у нее ничего для меня нет. Она дала мне свой номер телефона, туманно предложив позванивать.

Ну, во всяком случае, прямого отказа не было, а значит можно продолжать.

Но чтобы звонить  иностранный отдел, я должен находиться в Москве, поблизости – не из Серпухова же звонить!

По странной игре случая мой бывший тесть с приходом Горбачева завершил свою карьеру в ЦК и был назначен руководить Всесоюзным обществом борьбы за трезвость. Помните такое детище перестройки?

При его содействии я устроился инструктором в Московское областное отделение общества. Самое место для вернувшегося в лоно общества блудного сына!

Вся эта организация была настолько гротескно ненужным и искусственным образованием, что воспринимать свое пребывание в ее кадровых рядах всерьез было просто невозможно. Правда, это дало мне возможность вплотную и вблизи рассмотреть такие неизвестные мне до сих пор особи, как партийных аппаратчиков низшего звена. Поскольку общество было создано по горбачевской инициативе, кадры его формировались из штатных работников Московского обкома и горкома партии. Так сказать, последние защитники Брестской крепости. С точки зрения познавательной наблюдать за ними было интересно. Так уж случилось, что психология бюрократа-карьериста, тем более партийного аппаратчика, оставалась для меня практически белым пятном.

Но не об этом речь. Главное, что я работал в Москве, на улице Чернышевского и находился буквально в десяти минутах ходьбы от ВСЕХБ.

Чтобы успевать на работу к девяти, выезжать нужно было шестичасовой электричкой из Серпухова. Проводил я в электричке четыре часа в день. Домой же возвращался примерно в полдевятого вечера.

Раз в неделю звоню Клавдии Васильевне. Каждый раз слышу один и тот же стандартный ответ, что ничего пока для меня нет. Однако с каждым разом чуть-чуть меняется тон голоса. Я уже перестал быть для нее неизвестным чужаком.

Вот так, один маленький шажок за другим. Потихонечку, но настырно и настойчиво вперед и вперед, звонить и звонить.

Наконец, в середине мая я решил, что настало время для повторного личного визита.

И свершилось великое чудо. Клавдия Васильевна перебирает на столе бумажки и будничным голосом сообщает, что есть у нее материал, который другой переводчик начал, но не закончил. Так что, если я хочу….

В тот день в свое очень трезвое общество я не вернулся.

Иду по Садовому кольцу. С большой приязнью гляжу на согретый майским солнышком окружающий мир. 

Напротив американского посольства в кресле, закутанный почему-то пледом, сидит американец. Он собирает подписи, он борец за права бездомных Америки. В знак протеста борец голодает – по-моему уже чуть ли не шесть месяцев голодает. Могучий организм, давно пора уже ему в книгу рекордов Гиннеса. Рядом с мужественным активистом вьется мужчина в штатском. Физиономию его я неоднократно видел по телевизору. Он то ли от Советского Комитета защиты мира, то ли от чего-то еще такого же высокого и благородного. Не помню его фамилию, но рожа точно знакомая. Правда, сегодня даже он мне друг, товарищ и брат. В порыве благодушного настроения ставлю свою подпись под суровым требованием покончить с грязными происками зажравшихся воротил. Так что американские бездомные по сей день мне обязаны.

На следующий же день пишу заявление об уходе из очень трезвой конторы. Итак, куда податься? Ответ напрашивается сам собой - ну, конечно же, в сторожа! Эта гордая, овеянная романтикой профессия вообще всегда чем-то привлекала меня. Она просто соответствует моему созерцательному характеру.

И пошел я по Серпухову искать места. Заглянул во Дворец культуры. Сидящая в отделе кадров толстая тетка злобно отругала меня, а попутно подробно рассказала, чем, с ее точки зрения, должен заниматься здоровый, работоспособный мужик. Да, убогонькие перспективы она рисует!

На второй день поисков устраиваюсь на совершено диковинное место. Рядом с Серпуховым находится станция "Авангард". Там в лесу расположена воинская часть -  какие-то склады, чуть ли не артиллерийских снарядов времен Отечественной войны. Внутреннюю охрану несут солдаты, а внешнюю, почему-то, вневедомственная охрана. Чудеса, да и только.

Выдали мне черную шинелку, сапоги, фуражку с кокардой из скрещенных винтовок и стал я нести охрану – сутки через трое.

Сами склады, или что уж там такое, находятся в лесу за колючей проволокой. Я их никогда не видел. За проволокой идет полоса метров семьдесят шириной, затем второй ряд проволоки и опять лес. По этой полосе расставлены сторожевые вышки, а вдоль проволоки на ночь привязывают сторожевых собак.

У караульного помещения заряжаю свой верный камультук обоймой из пяти патронов и иду на четыре часа на вышку. Это время меня обычно никто не беспокоит, да и зачем тревожить занятого человека? Днем беру с собой материалы и перевожу, сидя на вышке. Умиротворенная картина летнего леса и пение птичек очень даже настраивают на плодотворную работу.Если дежурный из части вдруг вздумает выйти на проверку бдительности, мне позвонят из караулки. Тогда я спущусь с вышки, повешу карабин на плечо и твердым шагом пойду по тропе. Завидев проверяющих, нужно бодро и грозно прокричать: "Стой, кто идет!" Ну и так далее. Мы играем в войну, в казаков-разбойников и в пограничников и шпионов одновременно. Помните старшину Карацупу с его верным Трезором?  Так сказать, "А мы не ссым с Трезором на границе; пусть ссыт Трезор – ему шпиона брать!"

Мне такая работа нравится. Летними ночами я медленно хожу по тропе или сижу на ступеньке вышки, слушая "Маяк" по своему маленькому транзистору. Между вышками растут огромные дубы. Ночью на них восседают большие мрачные ушастые филины. Иногда они срываются с места и бесшумно проносятся над головой. На огороженной проволокой территории живут лоси. Как они туда попали, чем питаются и вообще что они там делают, для меня загадка. Иногда лоси подходят к самой проволоке – здоровенные, с огромными ветвистыми рогами.

Сменившись, играю в подкидного дурака в караулке или, накрывшись шинелью, сплю на топчане в комнате для отдыха. Потом опять иду на вышку. Отработав сутки, по лесной дороге иду на платформу электрички. Дома, отоспавшись, перепечатываю все, что перевел на вышке. Следующие два дня работаю дома.

Раз в две недели отвожу переведенные материалы в Москву. Во ВСЕХБ сдаю их Клавдии Васильевне, а от нее получаю следующий материал на перевод – в основном газетные статьи и всякие информационные бюллетени Всемирного Совета Церквей и других международных религиозных организаций. Раз в месяц Клавдия Васильевна вручает мне конверт с деньгами, не забывая поблагодарить за работу.

Постепенно осваиваю религиозную терминологию и начинаю ориентироваться в хитросплетении различных церковных организаций и проектов.

Получив первые материалы, я сразу стал искать пишущую машинку. Не найдя ничего в Серпухове, поехал в Москву. И там стал свидетелем исторического полета Матиуса Руста.

Иду по одной из улочек где-то в районе Большого театра, направляясь к канцелярском магазину. Время часа четыре дня. Неожиданно над головой с негромким жужжанием довольно низко пролетает маленький спортивный самолет. "Кино, что ли, снимают?" – несколько удивленно думаю я.  Насколько мне известно, все полеты над центром Москвы строжайше запрещены. Но меня больше интересует, найду ли я подходящую пишущую машинку, поэтому о самолете тут же забываю. Вспомнил на следующий день, прочитав газеты.

Впрочем, жизнь моя стала настолько умиротворенной и тихой, что никакие международные и внутренние скандалы не нарушают состояния покоя.

Приходит осень. Теперь я беру с собой на вышку термос с кофе или чаем. Кстати, одна интересная деталь – пьяное бытие мое закончилось, но нервная система никак не смирится, она бунтует, она требует хоть чего-нибудь, если уж не дают выпить. Целый год я пью крепчайший чай, так называемый "купец". Просьба не путать с чефиром. Чефир и заваривают по другой технологии, и пьют по другому. Для определенных обстоятельств, кстати, чудесный напиток.

Вообще, нужно сказать, что подсознание бунтует все эти годы. Я не пью пятнадцать лет и сейчас уже приходится прилагать усилие, чтобы вспомнить само это ощущение.

Но каждую ночь пьяная жизнь продолжается – во сне. Я ищу, где похмелиться, бегаю за выпивкой, переживаю всякие перипетии алкашного бытия. При этом даже во сне на фоне общего сюжета подтекстом проходит мысль: "Что же я делаю, как же это так? Ведь я же не пью!"

Ладно, вернемся к вышкам. Пошли осенние дожди. Поверх шинели я теперь одеваю защитного цвета брезентовый плащ с капюшоном. Для начала забираюсь на свою вышку и вдумчиво перекуриваю. Вытаскиваю из-за пазухи шинели и ставлю на скамейку маленький транзистор. Он ловит только «Маяк», но мне, собственно, от него больше ничего и не нужно. Рядом с ним пристраиваю термос. Теперь нужно пройти по своему маршруту и посмотреть, не прорвался ли на охраняемую территорию лютый ворог.

«Дует ветер озорной в паруса фрегата, провожала на разбой бабушка пирата. Два нагана положила и для золота мешок, две колоды карт игральных и стиральный порошок», - мурлычу я из-под надвинутого капюшона, спускаясь с вышки. Медленно иду по тропе, положив руку на влажное ложе висящего на плече стволом вперед карабина. Слушаю дождь. Под ногами шуршит мокрая высокая трава..

У проволоки, гремя цепью, бегают лютые сторожевые овчарки. Я откровенно боюсь этих зверей. И не я один. Когда ближе к вечеру наш собаковод Валера выводит своих псов к проволоке, из караулки обязательно звонят: "Собаковод на тропе", - чтобы мы не слезали с вышек, пока он не посадит своих волкодавов на цепь. Но и на цепи некоторые из них не расстаются с надеждой добраться до меня. Если такая псина сорвется, не поможет и карабин - просто снять с плеча не успеешь.  

Выходя на смену, я опоясываюсь ремнем с тяжелым подсумком. Заряжаю карабин образца 1891/30 года пятью патронами. Еще четыре обоймы в подсумке. Если что, постоим за родную вышку! Некоторые из моих коллег считают недостойным мужчины быть на работе трезвым. Это повышает, скажем так, вероятность незапланированных боевых действий, но никого такие пустяки не беспокоят. Однажды молодой серпуховский парень, Коля, напился самогона до отключки – прямо на вышке. Снимали его оттуда с большими хлопотами и после этого тихо выгнали.

Мне это все, впрочем, глубоко до лампочки. Я в свободном полете, поэтому напивайтесь, стреляйтесь, трахайтесь на вышке – мне все равно. Мой мирный договор с человечеством продолжает действовать. Я не трону вас, если вы не тронете меня. Пошли вы все в задницу, дорогие мои и горячо любимые!

Выпал снег, ударили морозы. Бреду на пост в гигантских размеров длинном овечьем тулупе, надетом поверх шинели. Вес у тулупа совершенно невероятный.

По степени безопасности от начальства все наши посты разные. Самый неуютный примыкает к территории части. В темное время там все время приходится ходить. Длина тропы до следующего поста составляет, где-то 200 метров. Я знаю, что если идти очень медленным шагом, у меня уйдет 20 минут, чтобы пройти эти двести метров. А потом двадцать минут на обратный путь. Вот и посчитайте, сколько заходов я сделаю за четыре часа. Время от времени подхожу к висящему на столбе ободранному полевому телефону допотопной конструкции и сообщаю, что пока жив-здоров. Других видов связи у нас нет.

Пост, о котором я говорил, поганый еще и потому, что с другой стороны несет службу часовой солдат из части. Для большей безопасности и мы, и солдаты стараемся не доходить метров пятьдесят до места, разделяющего посты. Ведь мы с ним друг друга не знаем, и кто его знает, что может кому взбрести в голову – еще начнет палить с перепугу!

Другие посты получше. Два из них вообще прикрыты от неожиданностей со всех сторон. На этих постах я не загружаю себе голову лишними заботами. Сразу лезу на вышку, ставлю карабин в уголок, заворачиваюсь в тулуп и укладываюсь спать прямо на дощатом полу. Кто сказал, что на морозе плохо спится? Брехня это все!

Жестковато, конечно, но, как сказано в Уставе караульной и гарнизонной службы: "Солдат должен стойко преодолевать тяготы и лишения воинской службы".

Так что терпи, но спи.    

 

 

Миттлайдер

Весной девяностого года я работал переводчиком в семинарии адвентистов седьмого дня. Это было первое протестантское учебное заведение в Советском Союзе. Семинария только что открылась. Переводов много, я спокойно стучу дома на своей печатной машинке и совершенно доволен работой и жизнью.

Как-то я узнал, что в семинарию приехал международный эксперт по сельскому хозяйству, доктор Миттлайдер. Нужно сказать, что к этому времени я уже лет пять, а то и больше не имел возможности говорить на английском. Возможности для практики были, прямо скажем, весьма ограничены. Поэтому из любопытства и желания проверить, что же стало с моим устным английским, я тут иду познакомиться с доктором. Миттлайдер оказался невысоким сухоньким стариком. Мы поговорили минут двадцать и разошлись. Оказалось, что английский еще не забыт, и прибегать к помощи пальцев для выражения своей мысли не нужно.

На другой день меня приглашает к себе ректор семинарии.

"Юрий, - начал он, -- мы пригласили к нам доктора Миттлайдера, чтобы он организовал здесь выращивание овощей по своему методу. Он будет жить и работать в семинарии до осени". Ректор говорит,  я вежливо киваю головой, недоумевая, какое отношение это имеет ко мне. Оказалось, самое прямое.

"Мы хотим, чтобы вы его переводили во время работы и на занятиях", -- закончивает свою гладкую речь ректор.

От такого поворота я несколько растерялся.

"Но я ничего не понимаю в сельском хозяйстве и даже не знаю терминологии", -- пытаюсь хоть как-то отбиться. Мне совсем не хочется менять свою тихую жизнь на беготню по полям и огородам.

"Ничего, освоите. Вы ведь работали устным переводчиком?"

"Да, работал".

Тут только я соображаю, что кто-то слышал мой разговор с Миттлайдером и рассказал ректору. Одним словом, настал конец безмятежным будням наедине с машинкой и словарем. Я оказался в кампании Миттлайдера и его подопечных. Программа имела шумный успех. Вокруг нас толпами роились журналисты, постоянно крутились какие-то телевизионные бригады. Каждый день в семинарию приезжали просто любопытные, желавшие посмотреть, что можно выращивать в России. Приезжали из Москвы, из Тулы – откуда угодно.

Миттлайдеру в это время было семьдесят три года – ровесник Октября, так сказать. Для своего возраста он отличался совершенно невероятной энергией. Адвентисты вообще по большей части вегетарианцы, но Миттлайдер переплюнул всех. Он не ел ни рыбы, ни мяса, не употреблял молока и молочных продуктов. По-моему, он вообще питался одними семечками. В сентябре он уехал домой, взяв с руководства семинарии обязательство построить к следующей весне котельную для обогрева теплиц и многое другое, необходимое для программы.

В январе дед неожиданно прилетел, чтобы проверить, как идут дела. Уже со второго дня стало ясно, что с ним происходит что-то не то. Миттлайдера шатало, его все время почему-то вело влево. Вначале посчитали, что старик просто не пришел в себя после долгого перелета. Потом вызвали местных врачей. Те сказали, что человек, мол, пожилой, что он устал и ему нужно какое-то время полежать.

На следующий день поздно вечером ректор позвонил мне домой.

"Юрий, -- услышал я, -- доктору Миттлайдеру плохо. Мы отправляем его в Тульскую областную больницу. Вы не могли бы поехать с ним и остаться там на несколько дней?"

В Тулу мы ехали на расхлябанном "Рафике", в котором жутко воняло бензином. Лежа на носилках, Миттлайдер говорил о работе и планах на весну. Я же всем сердцем надеялся, что не потеряю сознание в этом угарном чаду, и нас не придется выносить из машины обоих.

Нужно сказать, что Миттлайдер – человек одержимый и кроме работы ни о чем другом говорить и думать не может. Свой метод он разработал в начале шестидесятых. После этого объехал весь белый свет, причем далеко не самые радужные его уголки. На его боевом счету три года работы на Новой Гвинее, потом остров Фиджи, потом Африка – Руанда, Намибия и другие блаженные места. Мексика, Колумбия, Окинава …. вся география. И так почти тридцать лет.

В Тулу мы добрались глубокой ночью. Больница, естественно, была переполнена, и нас втиснули в челюстно-лицевое отделение – в одну палату. С утра деда повезли в диагностический центр.

Все разворачивалось согласно классическим советским сценариям. Санитаров в больнице то ли не было вообще, то ли они устали -- одним словом, в качестве носильщиков было выделено четыре пациента челюстно-лицевого отделения. Клиентура в этом отделении специфическая, в основном жертвы уличных баталий и семейных драк.

Итак, деда накрыли потертым серым одеялом и спустили на носилках вниз в вестибюль. Там носилки аккуратно поставили поперек входа, а угрюмые челюстники пошли выяснять, должны ли они ехать вместе с нами. Выяснение затянулось, а между тем входящие и выходящие переступали через лежащего на носилках профессора. Наконец упрямых челюстников уговорили и после неловкой суеты они вынесли Миттлайдера из больничного корпуса – вперед ногами.

В диагностическом центре все было выдержано в тех же тонах. Носилки поставили в вестибюле и про нас забыли. Я попытался объяснить, что это доктор, всемирно известный специалист, но неопрятная тетка в несвежем халате тут же поставила меня на место. Через какое-то время мне пришлось нести Миттлайдера на руках в туалет, поскольку всем было глубоко наплевать, что с ним там происходит.

Тульский диагностический центр открылся незадолго до этого и был оборудован самой современной американской техникой. Первым этапом было сканирование мозга. Я сидел вместе с проводившей сканирование женщиной-врачом. Прошлым летом она приезжала посмотреть нашу программу и знала Миттлайдера. Я смотрел на экран с ощущением какой-то нереальности. Через стекло можно было видеть лежащего Миттлайдера. Над головой его было что-то вроде арки. А на экране я в то же время видел внутренность мозга. Через какое-то время врач вздохнула: "Как жалко его. Какой хороший человек".

"А что такое?" – спросил я.

"У него опухоль мозга".

"Это безнадежно?"

"Да, он может прожить еще несколько дней, может быть, неделю".

Вот так. За стеклом человек, с которым я проработал бок о бок несколько месяцев. Очень тяжелого, неуживчивого характера старик. И совершенно редкий для нашего времени идеалист, который не только мечтает накормить все человечество, но ради этого полжизни провел вдали от своей уютной, чистенькой и благополучной Америки. Он живет, но уже приговорен. Как-то трудно это воспринимать.

Пока мы были в диагностическом центре, для Миттлайдера освободили палату в хирургическом отделении. Для меня тоже выделили особую палату – с телефоном и холодильником. Что-то вроде люкса для хворых начальников.

Следующие несколько дней для меня совершенно слились. Дед не спал несмотря на массивные дозы снотворного. Он бредил, потом как бы приходил в себя и опять начинал говорить о работе. Потом снова терял представление о том, где находится, думая, что он в родном Солт-Лейк-Сити.

Мне пришлось взять на себя обязанности няньки. Хотя Миттлайдер и был для больницы особым пациентом, но преодолеть советскую организацию труда было совершенно невозможно.

Однажды, перенося деда из туалета, я чуть не уронил его головой о стенку. Всякий беспомощный человек становится очень тяжелым. Я старался поаккуратней положить его на кровать, потерял равновесие и упал на нее вместе с Миттлайдером, успев только подложить ладонь ему под голову, чтобы он не ударился. Потом я узнал, что его вообще нельзя было трогать с места.

Я спал урывками по два-три часа в сутки. Миттлайдер не спал вообще, и все время звал меня – потом опять начинал бредить, принимая меня за кого-то из своих родственников. Старик умирал.

Не знаю, на какой день это было, но часов в десять утра меня растолкали, сказав, что со мной срочно хотят поговорить хирурги. Пытаюсь продрать глаза, а заодно и подавить зевоту. Передо мной два крепких мужика, которые просто излучают ощущение надежности, что ли.

"Скажите, а доктор Миттлайдер не упоминал о каких-нибудь ушибах или травмах головы?" – был первый вопрос.

Ответить легко. В первую ночь, когда мы ночевали в отделении веселых челюстников, Миттлайдер рассказал, что примерно за месяц до приезда в Союз соседка попросила его обрезать сучья на деревьях в ее саду. Дед полез на дерево, сук обломился, он упал и ударился головой. Рассказываю все это врачам.

"А он не говорил, с какой стороны головы был ушиб?"

"Говорил. С правой стороны. А что?" – в свою очередь спросил я.

"Дело в том, что клиническая картина его состояния не соответствует поставленному диагнозу. При опухоли мозга у него должен развиться делирий. А мы этого не наблюдаем. Возможно, что у него не опухоль мозга, а гематома. Но чтобы точно сказать, нужно провести еще одно обследование. На это нам нужно обязательно получить согласие доктора".

Я сказал, что вряд ли удастся сейчас разбудить Миттлайдера, потому что заснул он только утром и то после большой дозы снотворного.

"Нужно разбудить и прямо сейчас".

Свое согласие Миттлайдер дал, хотя я сомневаюсь, что он ориентировался в обстановке. Его тут же повезли в какое-то помещение. Врач ввел огромную иглу между шеей и ключицей, впрыснув туда какое-то вещество.

Я оказался в крохотной экранированной камере, забитой аппаратурой.

"И что будет", -- тихо спросил я кого-то.

"Мы ввели ему в кровь особый красящий состав. Если у профессора гематома, мы ее сейчас увидим."

Прошло несколько минут. Врачи напряженно всматривались в экран.

"Есть. Вот она", -- спокойно сказал сидящий у экрана. Там был виден мозг Миттлайдера, а на нем обширное темное пятно.

"Скажите профессору, что нам нужно его согласие на немедленную операцию".

"Пусть делают то, что считают нужным, "— не задумываясь ответил Миттлайдер.

Вскоре рядом с дедом появилась тетка с опасной бритвой в руке. Оказывается, нужно выбрить тот участок головы, где будет проводиться операция.

В нашей стране меня всю жизнь меня удивляло сочетание высочайшего профессионализма и самой бездарной любительщины. Естественно, что тетка вознамерилась повернуть деда на бок, чтобы ей удобнее было его брить. Естественно, что она и слышать не хотела, что старика нельзя двигать с места. Естественно, что рядом никого больше не было.

"Если я его не прикончил, когда уронил, так эта мамаша точно добьет", -- вздыхаю про себя. Делать нечего, пришлось подключаться. Осторожно приподнимаю голову деда, подставляю под нее ладонь с растопыренными пальцами. Так и держу его голову на вытянутых пальцах, пока брадобрейка неторопливо водит бритвой, делясь со мной своими домашними заботами.

Дальше все пошло в убыстренном темпе. Миттлайдера перевезли в операционную. Мне выдали салатного цвета рубаху со штанами и марлевую повязку. До сих пор не понимаю, почему меня пустили в операционную. Ясно и понятно, что нужды в услугах переводчика на данном этапе уже не было. Как бы то ни было, я оказался в операционной.

Слева от операционного стола станция анестезиолога. Справа стол операционной медсестры с набором зловещего вида инструментов – ножей, молотков, стамесок…, не знаю, что уж там еще в этот арсенал входит. Я постарался найти себе местечко, где, никому не мешая, можно было бы видеть все.

Разговаривавший со мной утром хирург начинает сверлить череп небольшой блестящей дрелью. Интересно, а если он пару сантиметров лишних прихватит? Ну и работенка, аж мороз по коже. Постепенно возникает овал из отверстий, отстоящих друг от друга на один-два сантиметра.

Хирург берет в руки какой-то мохнатый шнур, напоминающий гусеницу.

"Что это такое?" – шепотом спрашиваю стоящего рядом анестезиолога. Оказывается, это особая пила. Вводишь шнур в просверленное отверстие, а его конец загибается, чтобы можно было извлечь из следующего отверстия. После этого хирург начинает пилить, соединяя отверстия между собой. В операционной совсем тихо. Хирург заканчивает пилить.

Часть черепа откидывается наверх – совсем, как крышка старинной пивной кружки.

Вижу мозг. Миттлайдер спокойно дышит под наркозом, а я смотрю на его мозг. Гематома – это, по сути дела, такой же кровоподтек, который получится, если вы ударите себя молотком по ногтю, забивая гвоздь.

Одним быстрым движением хирург делает крестообразный разрез. Хлещет черная кровь. Ее довольно много.

Вот, по сути дела, и вся операция. Смотрю на часы. Прошло сорок минут с тех пор, как Миттлайдеру дали наркоз. Пока врачи, наклонившись над мозгом, делают что-то еще, я спрашиваю анестезиолога:

"А что, если бы он не дал согласия на операцию?"

"Тогда бы делали без его согласия – по жизненным показаниям. Здесь счет уже на часы шел".

Спрашиваю, как будут развиваться события дальше.

"Сейчас мы ненадолго выведем его из наркоза, а потом опять погрузим в сон. Организму нужен покой, чтобы оправиться от послеоперационного шока. А через сутки он проснется."

Так все и получилось. Только он не проснулся. Привести Миттлайдера в сознание не удавалось.

Какое-то время врачи делали вид, что все идет, как нужно. Потом заволновались. Что бы они не делали, Миттлайдер оставался без сознания.

Темп моей жизни в больнице резко изменился. Теперь делать мне было особенно нечего. Раза два в сутки меня звали в реанимационное отделение, где я пробовал говорить с Миттлайдером, а врачи наблюдали за его реакцией. Приборы показывали, что сознание приближается к тому порогу, где он должен придти в себя. Но только приближается.

Из Америки прилетели жена Миттлайдера и его дочь. Их поселили в частном доме на окраине Тулы, в адвентистской семье. Стояла отвратительная февральская погода со снегопадами, оттепелью и гололедом. Раз в день американки приезжали в больницу. В нарушение всех наших порядков их пускали в реанимационное отделение. Они разговаривали с Миттлайдером, звали его, брали за руку. Он оставался без сознания.

Так прошло около десяти дней. Созвали консилиум, но никакого решения нет. Чувствовалось, что впереди какой-то нестандартный поворот, что здесь возник тупик.

Однажды вечером мне позвонил ректор. "Юрий, принято решение вывезти доктора Миттлайдера во Францию. Сегодня оттуда вылетает специальный самолет, который после дозаправки в Праге приземлится в Туле."

Нужно сказать, что в Туле нет гражданского аэропорта. Небольшой местный аэродром находится в распоряжении военных. .

За окном уже который час мела метель. Опять звонок. "Мы договорились с военными и получили разрешение сажать французский самолет в Туле. Они посылают батальон солдат на расчистку взлетной полосы".

Возникает и еще одна проблема. Дело в том, что все радиопереговоры с иностранными самолетами ведутся на английском языке. Ректор семинарии блестяще знает английский. Но чтобы сажать самолет на аэродром, нужно знать совершенно специфическую терминологию. "Пытаюсь быстро освоить терминологию", -- сообщает он мне.

-- "Михаил Михайлович. Вы, наверное, не знаете, но я был в свое время военным переводчиком и этой терминологией владею", -- говорю я.  У самого начинает учащенно биться сердце. Сколько лет прошло с тех пор, как я имел со всем этим дело!

-- "Очень хорошо, готовьтесь. Это небольшой самолет и на весь полет уйдет часов пять. Как только мы получим сообщение, что он дозаправился в Праге и вылетел, за вами приедет машина." --

Потянулись длинные часы. Один, второй, третий. Звонок. Ничего нового. Еще час, потом еще один. Что-то там не складывается. Где-то в пять утра звонок. Усталый голос ректора: "Летчики соглашаются сажать самолет только в Москве. Они не полетят в Тулу".

Почему только в Москве? Ведь здесь все готово…

Весь следующий день прошел в сумбурной суматохе. Пытались договориться насчет санитарного вертолета. Выяснилось, что на всю Тульскую область их только два и оба только для партийной верхушки. Адвентист доктор Миттлайдер явно под эту категорию не подходит. В Туле два реанимобиля, но водитель одного из них ушел в отпуск и забрал с собой ключи. Запасные найти не могут. Вторая машина еще с утра уехала куда-то по вызову в район и пропала с концами.

Я уже не помню, почему, но Миттлайдера нужно было доставить в Москву, в больницу французско-российской кампании к пяти утра следующего дня. Самолет вылетит из Парижа только после звонка из больницы, подтверждающего, что доктор у них. Если мы опоздаем, все откладывается на три дня до понедельника.

Часов в восемь вечера приехал реанимобиль из Москвы. С ним молоденький, но очень уверенный в себе врач-реаниматор, Дима. Представитель французской кампании, он был снабжен набором оборудования и медикаментов, которые нашим и не снились. С видом доброго дедушки Дима раздает тульским врачам все, чем безболезненно может поделиться. У врачей горят глаза, как у детей на новогодней елке.

Около десяти часов все готово. Приехал ректор и с ним жена и дочка Миттлайдера.

Выносят завернутого в солдатское одеяло Миттлайдера. Рядом идет Дима, ритмично сжимая в руках какую-то штуку, напоминающую футбольный мяч. От нее тянется шланг к трубке в горле Миттлайдера.

Тронулись. Реанимобиль впереди, мы за ним. Дорога жуткая. После метели потеплело, а к вечеру чуть подморозило -- настоящий каток. За два часа проехали километров пятьдесят. Вдруг огоньки идущей впереди машины рвануло влево, потом вправо. Остановилась. "Шина лопнула", -- говорит по-английски ректор. Физически ощущаю, как на заднем сидении сжались в комок от напряжения американки.

Водитель реанимобиля ставит домкрат, откручивает гайки, тянет на себя колесо. Что-то грохнуло. Скользнув на льду, домкрат падает и машина садится на него сверху. Водитель еле успевает отдернуть руки.

Нас четверо мужчин – правда ректор весьма субтильного сложения и для поднятия тяжестей явно не годится, а водителю нужно будет быстро ставить колесо. Вдвоем же нам приподнять машину не удастся – реанимобиль тяжелый сам по себе, а тут еще внутри Миттлайдер, Дима и медсестра.

Ректор предлагает ехать второй машиной до семинарии – это километров двадцать. Там на местной станции "Скорой помощи" позаимствовать домкрат, запасное колесо и вернуться обратно.

Нет, это явно не самый лучший выход. Потеряем полночи и не успеем к сроку.

Выхожу на середину дороги и голосую. Минут через десять останавливается МАЗ. Дальнобойщик. Объясняю ситуацию. Водитель отвечает: "Да все это понятно. Но мой домкрат сюда не годится". Сзади останавливается еще один МАЗ. Дальнобойщики – ребята дружные. Я говорю: "Мужики, там в машине американец-профессор. Его нужно срочно, к пяти утра, доставить в Москву."

Окружаем реанимобиль – двое здоровенных дальнобойщиков, водитель "Волги" и я. Стараясь не скользить на льду, приподнимаем зад машины и держим его несколько долгих секунд, пока водитель накидывает колесо на диск и наживляет гайки. Есть, сделали. Черт, тяжелая она, зараза!

"Спасибо, ребята, выручили".

Теперь можно заехать и взять еще одно колесо. Потом без остановки дальше, в Измайлово. Добираемся без двадцати пять. Размещаем Миттлайдера и едем на квартиру брата ректора, чтобы немного поспать.

Звонок. Самолет вылетел из Парижа. Еще два часа. Звонок. Вылетел из Праги. Все, можно ехать. Из Измайлово реанимобиль мчится через всю Москву в Шереметьево, с сиреной, с мигалками, со всем антуражем.

Проезжаем прямо на летное поле. Перед нами маленький, аккуратненький, как игрушка реактивный самолет. Из него выпрыгивают два санитара в красивой униформе. Да, это вам не тульские челюстники!

За санитарами появляется уверенного вида врач. Вместо рваного серого одеяла Миттлайдера заворачивают в блестящую, ворсистую "космическую" ткань  серебристого цвета.  Несут к самолету. Смотрю на Миттлайдера. Лицо землистого цвета с заостренным носом и закрытыми глазами. Из носа, из горла идут трубки.

Французы ловко и легко ставят носилки в самолет.

Ледяной ветер пронизывает мой плащик насквозь. В иллюминатор самолета видны измученные лица американок. Улыбаются. Машем им на прощание.

"Поехали", -- говорит ректор.

 

Прошло полгода. Я стою в зале прилета Шереметьевского аэропорта. Я встречаю Миттлайдера. Вижу знакомую бейсбольную кепку. Дед видит меня, широко улыбается и машет рукой.

 

Что за история без послесловия? Во Франции Миттлайдеру сделали еще одну операцию. Потом его переправили в Америку, где сделали еще две операции.

Еще одна маленькая деталь. Жена Миттлайдера мне рассказала, что после того, как мы уехали из Шереметьево, таможенники не выпускали самолет два часа, все обыскивали его. Что можно искать в специально оборудованном эвакуационном самолете? Не знаю. Спирт, наверное.

Во всей этой истории Миттлайдеру повезло больше всех. Как оказалось, он вообще не помнит ничего из своего прилета в Союз зимой девяносто первого года.

 

И, как говорится, десять лет спустя. Миттлайдер и сейчас жив-здоров. В Россию он приезжал несколько лет подряд. Последний раз я ему звонил уже здесь, в Америке. Он продолжает работать – только уже дома, в одном из университетов своего штата Юты.

 

О тайнах очевидной профессии

 

Просмотрел я свои опусы и удивился. Вся экзотика тут – кирка, лопата, пьянка, синие моря и дальние страны. Нет только ничего о моей основной профессии. Пора, наверное, обратить свое перо к этой теме и воспеть оду переводам и переводчикам.

Профессия эта относится к занятиям, о которых любой человек судит легко и уверенно. Но при этом понимают ее очень немногие. Обыкновенный человек смотрит на процесс перевода просто и прямо: берется слово иностранного языка и на его место подставляется слово языка родного. То есть, достаточно иметь под рукой толстый словарь и дело в шляпе.

Есть и совершено экстремистская вариация такого взгляда. Как-то я случайно услышал разговор двух знакомых, обсуждавших мою работу.

"Ты думаешь, он сам все это делает? – А я говорю тебе, что у него есть компьютерная программа, которая все и переводит. А он просто деньги дерет". Вот так-то.

Но к счастью (к счастью, потому что я уважаю свою профессию) человеческий язык, это живой организм – слишком сложный, чтобы его можно было запрограммировать. Все образцы машинного перевода, которые мне довелось видеть, вызывают только приступ неудержимого хохота и прилив оптимизма.

В сфере устного перевода такое непонимание его сущности часто приводит к совершенно анекдотическим ситуациям. Однажды довелось мне переводить встречу знатного американского овощевода с нашими поселянами. В ходе беседы зашла речь о сорняках и вредителях.

"Ты спроси его, - встает с места дюжий дядька, - как он борется с медведкой" (почему-то считается хорошим тоном к переводчику обращаться на «ты»).

Опа-на! Я в жизни не слышал, что бывает какая-то медведка и уж тем более не имел ни малейшего понятия, как это будет по-английски. Мало того, я даже не знал, растение это или животное.

"А что такое медведка?" – спрашиваю.

"Ну, это вредитель такой".

"А я не знаю, как это будет по-английски".

Он смотрит на меня недоуменно и удивленно.

"Ну, ты знаешь, как будет по ихнему "медведь""?

"Знаю".

"Так в чем же дело? То медведь, а это медведка".

Действительно, очень просто.

Из этой медвежьей ситуации я кое-как выбрался, но, придя домой, не поленился и заглянул в словарь. Я даже попросил достать мне эту тварь, чтобы взглянуть на нее собственными глазами. Медведка оказалась мерзким маленьким чудищем, не к ночи будь помянуто!

Итак, чем меньше человек знает, тем раскованнее, смелее и увереннее он судит о переводах. Усвоив два-три десятка слов, бросаются переводить. А ведь даже неплохо знающие язык люди зачастую не подозревают о тех подводных камнях, которые угрожают им при переводе.

Как-то переводил я в семинарии курс богословских лекций, который вел доктор Дик Дэвидсон. Умница и очень простой в общении молодой мужик. Работать с ним было очень легко и невероятно интересно. Но не об этом рассказ. Однажды Дик вскользь упомянул, что его жена, Лорен, согласилась провести серию бесед перед работницами районо и райисполкома нашего поселка. Ее попросили рассказать о христианстве и роли женщины в христианской работе.

"А кто будет переводить?" – спрашиваю.

"Переводить будет Володя", - беззаботно отвечает доктор.

Мне стало неуютно. Хотя Володя закончил иняз и по-английски изъяснялся достаточно хорошо, но он никогда не переводил. Да, весело будет! Мне живо представилась встреча наивной американки с суровыми советскими активистками.

"Дик, хорошо бы перенести эту встречу на другое время, чтобы она не совпадала с нашими лекциями. Тогда я мог бы переводить для Лорен".

"А зачем? Ведь Володя хорошо понимает английский", - улыбаясь говорит Дик.

Ну, хорошо, так хорошо. На другой день спрашиваю профессора, как прошла встреча. Отвечает он сердито и невнятно, явно стараясь уйти от этой темы.

Что же произошло? А произошло лобовое столкновение двух цивилизаций, даже не подозревающих о том, насколько глубоко они не понимают друг друга.

Это, в общем-то, очень типичная для переводчика ситуация. Опишу ее поподробнее.

Время – 1991 год. Аудитория – кондовые советские училки и бюрократки из райисполкома. Воспитаны круто атеистически, о христианстве имеют самое смутное представление.

Выступающая – милая и образованная верующая американка. Ничего не знает о советском обществе и советском менталитете. Свое выступление строит так, будто беседа будет проходить в Калифорнии или Мичигане. Для Лорен авторитет Писания не подлежит сомнению, поэтому основные постулаты своего выступления она подкрепляет цитатами из Библии. Для нашей же аудитории Библия – пустой звук и не более авторитетна, чем Талмуд или, скажем, стихи Омара Хайяма.

Не будучи профессионалом, Володя не подозревает о конфликте культур. Этот конфликт проявляет себя на каждой встрече представителей Востока и Запада. Даже когда они, обнимаясь, растроганно говорят о взаимопонимании, настоящего понимания между ними нет. За внешней оболочкой как будто очевидных слов скрывается широкая пропасть недопонятого и понятого неверно.

Володю вообще больше всего интересовала лингвистическая сторона дела. Он честно трудился и насколько возможно точно переводил каждое сказанное слово.

Вскоре после начала встречи наши встревожились. Потом, будучи людьми активной жизненной позиции, стали оспаривать те положения выступления, которые американка считала аксиомами. Лорен честно отвечала на возражения так, как она бы это сделала в привычной ей аудитории. Володя прилежно переводил, не забивая себе голову нюансами.

Стороны запутывались все больше и больше в непонимании, даже не подозревая об этом.

Разразился скандал. Работницы народного образования и партийные активистки разгневанно заявили, что американка ведет оголтелую религиозную пропаганду вместо того, чтобы давать им информацию, как они этого просили. Встреча была прервана. Последующие беседы, естественно, отменили.

Бедная Лорен так ничего не поняла. Насколько мне известно, Володя больше никогда и нигде не переводил. Одного раза оказалось достаточно.

Итак, о пропасти между цивилизациями. Обманчивое внешнее сходство и иллюзия взаимопонимания маскируют эту пропасть, поэтому в подавляющем своем большинстве люди и не подозревают, насколько далек мир наших идей и ценностей от западного.

Переводчик же представляет собой естественный буфер, который гасит инерцию этого столкновения – с двух сторон. И если они (стороны) не замечают ничего настораживающего, значит переводчик профессионал и ест свой хлеб не даром. Переводчик же, кстати, являет собой законного и официального козла отпущения. Какие бы казусы не произошли и что бы ни случилось, все можно свалить на переводчика. Поэтому наш брат должен иметь звериное чутье охотника на грядущие неприятности и быть матерым перестраховщиком, иначе его быстренько подставят.

Здесь уместно вспомнить еще один эпизод. В 1992 году я три месяца переводил во Владивостоке выступления американского проповедника-евангелиста Ройса Уильямса.

Каждый день он читает две проповеди. Арендованный для этой кампании концертный зал полон. Проповеди Ройс сопровождает показом слайдов. Как это обычно делают американские проповедники, свои рассуждения он иллюстрирует различными поучительными историями.

Каждый вечер в своем гостиничном номере я просматриваю текст проповеди на следующий день. Отмечаю закладками все библейские цитаты, которые он будет использовать. Одним словом, облегчаю себе жизнь. Поверьте, далеко не часто переводчику доступна такая роскошь.

Одна из проповедей иллюстрируется рассказом о часовом при дворце императрицы Екатерины Второй. В тексте проповеди в скобках указано: "Слайд: фигура русского часового". Как-то подозрительно это. Откуда у него может быть иллюстрация русского часового екатерининских времен? Меня томят неясные предчувствия.

Иду к Ройсу. Прошу показать слайд. Смотрю на свет. Класс – передо мной фотография часового у мавзолея Ленина! Ясно видны голубые погоны с буквами "ГБ".

Утирая пот со лба, полчаса втолковываю американцу, почему этот слайд ни в коем случае нельзя показывать. Поясняю, что у русской аудитории возникнут совсем не те ассоциации, на которые рассчитывает Ройс. Рассказываю о мавзолее и о том, что означают буквы "ГБ".

"Ройс, будет скандал", - убеждаю я его.

К счастью, он опытный человек, объездил весь белый свет, знает о подводных рифах чужой культуры и понимает, что если я так кипячусь, значит на то есть веская причина. Слайд на глаза публике не попал.

Нужно сказать, что переводчики обычно достаточно четко подразделяются на устных и письменных. Слишком разные предъявляются требования к этим двум видам нашей профессии. Устный перевод требует быстрой реакции, гибкости и находчивости. О знании языка я не говорю – это само собой разумеется.

Я всегда немножко нервничаю, когда предстоит переводить нового для меня человека или говорить перед незнакомой аудиторией. Дикция, строй речи, манера говорить, манера думать – все это индивидуально. А мне нужно не только понять говорящего, но и психологически подстроиться под него, чтобы быть на одной волне. При этом нельзя забывать и об упомянутом культурном барьере. При идеальном варианте аудитория вообще не должна замечать переводчика. Сидящие видят выступающего и слышат хороший литературный русский язык. Тогда переводчик как бы выпадает из восприятия.

Аудитория тоже бывает разная – враждебная, равнодушная, дружественная.

Закончив переводить, я потом обязательно проигрываю в уме все заново. Вот тут-то время кусать губы и бить себя кулаком по дурной головушке. Возникают более точные слова, лучше построенные фразы. С огорчением вспоминаешь свои неудачные обороты и приблизительности. Такая уж наша профессия, что загордиться ну никак не получается, Если сегодня соколом взлетел, значит завтра мордой об стол.

Очень важна психологическая совместимость с выступающим. Например, того же доктора Дэвидсона мне было очень легко переводить, несмотря на то, что он читал очень сложные и специальные богословские предметы по курсу магистерской программы. Его я обычно переводил синхронно, чувствуя наперед, как он будет говорить дальше.

Самым же неудобоваримым для меня "клиентом" был человек, которого я, наверное, переводил больше всех. В своих опусах я уже упоминал специалиста по сельскому хозяйству доктора Миттлайдера. Мы с ним работали несколько лет, но психологического контакта между нами не было вообще. Переводить Миттлайдера было и трудно, и неинтересно. Весь перевод на голой технике без малейшего элемента вдохновения.

Я говорил, что переводчику нужна хорошая реакция. Необычность этой профессии заключается в том, что она требует от тебя всех знаний, накопленных за свою жизнь. Невозможно предугадать, в какие сферы унесет выступающего. Как-то я слушал выступление, которое переводил очень хороший молодой переводчик. В какой-то момент американец стал рассказывать историю, в которой дело происходило в Японии. И в центре этого рассказа был рикша.

Мой коллега оказался в нокдауне. Петя (так звали переводчика) не знал, кто такие рикши. Он выкрутился (это тоже необходимый элемент профессии – выкрутиться, когда вдруг спотыкаешься о вещи незнакомые). Но Пете пришлось очень тяжело – тем более, что все повествование было вокруг рикши заверчено.

            Или вот, буквально на прошлой неделе, я переводил в суде, уже здесь, в Миннесоте. У парня врожденный порок сердца, он не может много работать и поэтому просит снизить размеры суммы, которую он выплачивает на содержание ребенка. Все, казалось бы, просто. Но судья неожиданно начинает задавать вопросы о его заболевании. И понеслось: сердечные камеры, клапаны, шунты и все, что хотите. Все это совершенно неожиданно и с обилием специальной терминологии, которой, естественно, нахватался этот парнишка. Вот уж пришлось мне покрутиться.

Бывает, что переводчики заваливаются с треском. Зрелище это тем более ужасное, что происходит всегда прилюдно.

В 1978 году я работал референтом Управления внешних сношений одного из министерств. Мы встречали очень важную иранскую делегацию в составе двух заместителей министра и чиновника чуть пониже рангом. Принимали персов по высшему разряду. Нужно было найти переводчика фарси. Язык это достаточно редкий и пришлось обратиться за помощью то ли в МГУ, то ли в Институт восточных языков, не помню уже точно. Нам прислали очень яркую девушку - аспирантку и специалистку по древней персидской литературе.

И вот персы в Москве, в депутатском зале аэропорта Шереметьево. Кроме наших делегацию встречают два представителя иранского посольства. Пока оформляются документы и принимается багаж, высокие стороны собеседуют. И тут-то открывается ужасная истина. Возможно, что девочка из МГУ прекрасно разбирается в древней персидской литературе, но устного языка она не знает. Во всяком случае, не знает в достаточной степени. Аспирантка сыпется, как сбитый "Мессершмидт". Особенно тягостны были первые минуты, когда весь бомонд сидел и терпеливо ждал, пока девочка, запинаясь, мучительно переводила дежурные фразы о здоровье присутствующих. Быстро сориентировавшись, мой шеф – начальник Управления внешних сношений – берет ситуацию в свои руки. Один из иранцев хорошо говорит по-английски. Теперь он переводит сказанное его коллегами на английский, а мой начальник переводит на русский для нашего министра и остальных.

Все эти ужасы я наблюдаю мельком, поскольку у меня хватает беготни и организационных хлопот. Поэтому непосредственно в данную конфузию я не ввязан. Но картинка любопытная. Глава делегации – старый и важный перс – изрекает что-то на фарси. Второй замминистра переводит на английский. Мой начальник переводит на русский. Наш министр, делая вид, что все идет, как задумано, оживленно отвечает. И все это время девочка из МГУ продолжает старательно и медленно переводить сказанную десять минут тому назад фразу, про которую уже все давно забыли. Иранцы из посольства сидят торжественно и важно.

Самое грустное, что умная аспирантка так и не поняла, в какую дурацкую ситуацию попала она сама и вовлекла всех присутствующих.

Говоря об устном переводе, нельзя забывать и еще один его аспект – мандраж. Да, да, банальный мандраж. Не знаю, как другие, но я всегда волнуюсь, когда предстоит в первый раз переводить на новом месте. И незнакомая аудитория меня пугает, даже если это три-четыре человека. У меня сбивается дыхание. Я до ужаса боюсь, что задрожит голос. Избавиться от этой фобии так и не удалось. Сколько бы лет я ни переводил, страх перед аудиторией все равно остается. Пришлось придумать несколько фокусов, помогающих его обмануть. Например, мне нужно образовать паузу между появлением, скажем, на сцене и началом перевода. Эту паузу я организовываю, как могу. Например, выйдя вместе с "объектом", можно тихо задать ему какой-то пустяковый вопрос. Пока он отвечает, я уже привел в порядок дыхание и готов переводить. Не всегда, конечно, удается эту паузу сотворить. Тогда приходится переводить и приводить в порядок дыхание одновременно. 

Не могу судить, как мой перевод слушается со стороны. Несколько раз доводилось видеть себя на видеопленке и по телевизору. И каждый раз с огорчением убеждаешься, что думал о себе излишне оптимистично. Вид самодовольный и глупый, тембр голоса какой-то чудной, а перевод мог бы быть лучше.

Вообще смотреть на себя со стороны  -- занятие неблагодарное.

От устного перевода устаешь. Если я прокрутился на устном переводе пару месяцев, мне хочется поскорее вернуться к письменным переводам.

Сидишь за компьютером в приятном одиночестве. Думаешь, смотришь в словари и справочники. Просматриваешь сделанный материал, что-то поправляешь. Спокойно, тихо и никто в шею не гонит. Если перевод не идет сегодня, пойдет завтра. Сворачивай манатки и иди гулять.

Но проходит какое-то время, и мне опять недостает суматошности и напряженного темпа серьезной устной работы.

И так все время. Вот и сейчас я занят устными переводами - мотаюсь целыми днями по Миннеаполису и его окрестностям и мечтаю о большом письменном проекте. Чтобы смотреть в окошко на заснеженные крыши и думать, как лучше перетолмачить вот эту вот хитрую фразу.

 

Миннесота